Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста - Игорь Голомшток
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время второго расследования на допросах Блант утверждал, что после 1945 года он прервал все свои отношения с КГБ. Доказательств обратного у английской разведки не было. У меня же на руках было неопровержимое доказательство его вранья — решение ЦК КПСС публиковать в СССР его книгу в 1965 году.
Журналисты стаями бегали по Лондону, собирая крупицы сведений об этой сенсационной истории. Обратиться со своими разоблачениями к прессе я не мог, понимая, какими неприятностями это грозило бы Овсянникову. Когда некоторое время спустя я рассказал ему об этой истории, Юра, по его словам, покрылся холодным потом.
Я позвонил своему профессору Фенеллу, описал ситуацию и спросил, что мне делать. «Хорошо, — сказал Джон, — я позвоню сейчас в наше КГБ». Во время войны Фенелл, как и многие его сверстники, работал в английской разведке. Вскоре он позвонил мне: «Они сказали, пускай он молчит». Естественно, после скандала с сокрытием в течение четырнадцати лет преступлений Бланта даже от королевы, английская разведка была не заинтересована в дальнейшем распространении этой истории.
Энтони Блант был лишен дворянского титула сэра, был смещен с постов директора института Курто и хранителя королевских коллекций, но сохранил свободу и даже членство в Королевской академии наук. «Мы избирали его не как шпиона, а как ученого», — заявили мудрые академики.
Еще в Лондоне я начал делать программы для Радио Либерти. Когда на станции появился Галич, он убедил начальство приглашать меня в качестве замещающего начальника Отдела культурных программ Б. Литвинова во время двух летних месяцев его отпуска. С тех пор в течение нескольких лет часть лета я проводил в Мюнхене. Помимо очень приличной зарплаты, мне платили и за мои собственные программы, так что, вернувшись в Оксфорд, мы под моргедж (банковскую ссуду) купили дом — три этажа, шесть комнат и садик. Так мы прочно обосновались в Оксфорде: Нина, моя жена, до сих пор проживает там.
Состав сотрудников на радиостанции был тогда смешанный. До влившегося сюда потока новых выходцев из Советского Союза здесь работали в основном потомки первой и представители второй (послевоенной) эмиграций. Первые, воспитанные на ностальгической любви к иллюзорной, уже давно не существующей России, относились к нам, мягко выражаясь, недоброжелательно. Мы были непосредственными свидетелями происходящего в стране, испытавшими на собственной шкуре прелести режима, знали аудиторию, к которой обращались, и поэтому представлялись им опасными конкурентами. Среди послевоенных эмигрантов, в том числе и воевавших на стороне немцев, были сильны националистические и антисемитские настроения. Ну и мы — в основном евреи, бежавшие от этого самого национализма. Да еще бывшие советские агенты-перебежчики. Все это вместе взятое составляло взрывчатую смесь.
Дело усугублялось еще и принятой на Либерти американской иерархической системой зарплат (очень высоких) и должностей. Существовало пятнадцать или больше должностных рангов (или разрядов), от коих зависели зарплаты и профессиональный престиж сотрудников. Такая система была, очевидно, естественной для американцев, работающих на своих традиционных предприятиях, но не для эмигрантов — людей неустроенных, в большинстве без определенных профессий, для которых работа на Либерти была единственным шансом делать карьеру. И они карабкались по этой иерархической лестнице, толкаясь ногами, интригуя, подсиживая друг друга, сочиняя доносы по начальству, устраивая склоки, скандалы…
Директор Либерти Френсис Рональдс справиться с этой стихией не мог. Это был человек высокой культуры, читавший наизусть стихи Мандельштама, а главное, он понимал ценность для работы на Либерти творческой интеллигенции, хлынувшей из Советского Союза. Именно Рональдс пригласил сюда на работу Галича. Как это ни печально, но его пребывание на станции только обострило и без того напряженную здесь атмосферу.
Когда я в первый раз приехал в Мюнхен замещать начальника Отдела культурных программ, здесь существовала программа «Под звуки струн», запускающая в эфир песни советских бардов и менестрелей, которую вела эмигрантка «второй волны» Галина Митина. Прослушав несколько пленок, я пришел в ужас: вместо Окуджавы, Галича, Высоцкого песни их исполнялись какими-то грубыми имитаторами. При наличии живого Галича программу эту было решено ликвидировать. И началась новая, затеянная старыми эмигрантами, волна склок с привкусом антисемитизма и запашком «русского духа», направленная в основном против Галича.
Тут я должен оговориться. При всех наших несогласиях и стычках я далек от того, чтобы осуждать старую эмиграцию. Мне довелось встречаться с людьми высокой культуры, еще в 1920-х годах бежавших или высланных из России, но понимающих наши проблемы. Одним из таких был Борис Литвинов, которого я замещал в качестве начальника Отдела культурных программ. Кажется, он родился уже во Франции, получил хорошее образование, свободно говорил на нескольких языках и в то же время был активным членом НТС. У меня с ним сложились самые добрые деловые и личные отношения. Он жаловался, что наша эмиграция принесла с собой советский дух подозрительности и недоброжелательства, и был отчасти прав. Но он понимал также, что в «третьей волне» карьеристов и прохиндеев было не больше, чем в первых двух дураков и антисемитов.
И все же единственно, с кем у меня завязались здесь дружеские отношения, была Юлия Вишневская (я был с ней знаком еще в Москве). Чистая душа с грязным диссидентским языком, она была ученицей, почитательницей и пассией Алика Есенина-Вольпина, со школьных лет принимала участие в диссидентских тусовках, вышла на площадь Пушкина с демонстрацией, требующей гласности на процессе Синявского и Даниэля, вступила в стычку с милицией. Попала в тюрьму, потом в психушку. На Либерти они тихо сидела в исследовательском отделе, где в основном работали западные ученые-советологи, и была в стороне от радиовещательных склок. Наверное, мы с Юлей были здесь наиболее близкими Галичу людьми, хотя дома у него за столом часто собирались большие компании. Мы были его почитателями, благодарными слушателями, т. е. осколками московской аудитории, которой ему так не хватало в эмиграции.
Иногда Галича приглашали петь в богатые дома старой эмиграции (не вся русская аристократия такси в Париже водила; была эмиграция Набокова и эмиграция Газданова). Приглашенная публика чинно сидела в креслах, держа в руках тексты песен, у некоторых — в немецких переводах. Галич смущался, пропускал слова и фразы, которые считал неприличными или непонятными для аудитории, и только дома за столом в компании расслаблялся и пел как Бог на душу положит.
Его аудитория оставалась в Москве и была рассеяна по всему миру. Когда Галич в первый раз поехал на гастроли в Израиль, он вернулся в Мюнхен окрыленный: его выступления в разных городах там проходили на ура, в переполненных залах, при больших кассовых сборах. Он даже носился с идеей навсегда перебраться в Израиль. Но его вторая поездка туда большого успеха ему не принесла: импресарио заломили высокие цены на билеты, а у российских эмигрантов не было денег, чтобы еще раз послушать любимого барда.
Мне была не совсем понятна высокая должность Галича, специально для него созданная тогдашним умным начальством: Александр Аркадьевич как бы возглавлял отдел культурных программ при наличии его начальника Литвинова. Галич стал приглашать меня поработать на Либерти не только во время моих летних каникул, но и в зимнее время, как я понимаю, просто для компании и чтобы дать мне подработать.