Гусарский монастырь - Сергей Минцлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иль уходить собрался? — спросил Шилин, войдя.
— А ясное дило! — сердитым тоном отозвался Белявка. — С подлецами мени тут робить нечего! Это видал? — добавил он, указывая пальцем на огромную, начавшую синеть шишку, украшавшую его лоб.
— Н-да?… — отозвался Шилин. — Желвак на совесть! Нагрубил ты, что ли, ему?
— Де ж я грубив? — воскликнул Белявка. — Гроши тилько свои спросив! Ну, отдай не все, заплати хоть сколько-нибудь, но ведь не мордой же об дверь? Невозможно ж!
— Говорил я тебе — выжди, не докучай зря: нашел тоже время, когда счет спрашивать — после пожара?
— А де ж я его потом искать бы став? В Питер за ним, что ли, ихать было?
Шилин не возражал.
— А ко мне жиличка приехала… — рассеянно сказал он, помолчав.
— Кто такая?
— Леонидова, актриса ваша.
Белявка уставился на гостя.
— И все-то твой Ванька понабрехал тебе! — продолжал Шилин. — Порол невесть что; и конторку-то барин ломал, и вольную в книги прятал, а она давным-давно у нее в кармане лежит!
— Да ну?
— Сам видел.
— Та и хвала Господу! И шо за двор такой подлючий: ни барину, ни холую верить нельзя!
— Когда в путь думаешь? — спросил Шилин.
— А седни же. Повидаюсь тилько с одним чоловиком, с Тихон Михалычем, та и до Москвы.
— Ну, счастливо тебе, когда так! — сказал, встав с табурета, Шилин. Он расцеловался с Белявкою и, выйдя из его каморки, зашел в другую, где помещались Стратилат и Агафон.
Те тоже собирались уходить в Москву; на деревянных нарах, служивших им вместо кроватей, лежали длинные дорожные палки и пара маленьких узелков в красном и синем платках.
— А мы к тебе, Смарагд Захарович, сейчас прощаться идти хотели! — встретили его слова Стратилата. — Григорь Харлампыч нонче уходит, и мы с ним идти порешили!
— Вам бы погодить, молодцы! — вполголоса ответил Шилин.
— А на что?
— Не ровен час, может, и понадобитесь: еще неизвестно, что тот господин надумает — он-то ведь смекнет правду!
Хозяева поняли смысл темных как будто бы слов гостя, знаком показавшего, что он опасается чьих-либо ушей.
— Оно точно… — заметил Стратилат.
— Доказать он ничего не может, я того и не опасаюсь, а на случай разговору — погодите! Вас со двора не гонят отсюда?
— Сказывал Маремьян — харч не велел он давать, а жить пока что можем.
— Чего же лучше? — ответил Шилин. — Столоваться ко мне приходите. С недельку обождите — и с Богом!
— Правда… так лучше! — проговорил Агафон. — С отцом бы мне попрощаться надо…
— Раскладай чемодан, Агаша! — скомандовал Стратилат, развязывая узелок и вынимая из него свою единственную запасную пару белья. — Фраки наши еще, того гляди, помнутся: у генерал-губернатора в Москве кофей пить не в чем будет!
— А теперь айда ко мне: Мавра с обедом, поди, давно уж ждет! — сказал Шилин. — Только с нынешнего дня, други мои, — ау — не в горнице, а на кухне обедать будем!
— Еще бы нам в горнице? — воскликнул Стратилат, выходя вслед за Шилиным из своего помещения. — Разве мы Леониде Николаевне компания?!
Около полудня того же дня в гусарский «монастырь» заехало несколько знакомых, и между Возницыным и Заводчиковым затеялся спор. Николай Николаевич, только что вернувшийся из Москвы, куда ездил на несколько дней, с пафосом повествовал о Белокаменной.
Захлебываясь от удовольствия, рассказал он между прочим о только что прибывшем туда из Гамбурга знаменитом паноптикуме, посмотреть который съезжалась вся Москва. Помимо восковых фигур, изображавших разных королей и других известных персон, в нем показывалось множество древних и необычайных по своей редкости предметов. Были в их числе огромный зуб допотопного слона, разные вещи и кирпичи с надписями Вавилона, Ассирии и тому подобное.
Возницын слушал с пренебрежительным видом.
— Все это обман и жульничество! — заявил он, когда Заводчиков окончил свое повествование.
— Жульничество? — воскликнул тот. — Приехал из Гамбурга, всесветная знаменитость, имеет отовсюду медали, и вы говорите: обман?
— А вы видели медали? — спросил Возницын.
— О них напечатано в афишах, значит, они есть! — начиная кипятиться, сказал Николай Николаевич.
— Э! — Возницын махнул рукой. — Знаю я паноптикумы, видал тоже! Такую чушь и покажут и напечатают, что глаза на лоб вылезут!
— Не может этого быть! Всеми знатоками паноптикум одобрен! Я понимаю мало, но тоже скажу: прекрасное собрание! На глаз, знаете ли, видно. Чего там нет? Не то, что не соберешь, а и не выдумаешь ничего подобного!
— Сколько хотите — и соберу, и выдумаю! — отозвался Возницын.
— Выдумаете?
— Я выдумаю.
— А ну-ка, попробуйте!
— Пари, господа, держите пари! — подхватило несколько голосов.
— Извольте! — ответил Возницын и посчитал глазами присутствовавших. — Нас здесь ровно десять человек; по три бутылки на брата — это выйдет три дюжины.
— Тридцать бутылок… — поправил Заводчиков.
— Хорош! — строго возразил Возницын. — Шампанское, оно ведь летучее — газу из него одного сколько выйдет? Три дюжины шампанского угодно? И через полчаса я покажу всей госпоже публикум паноптикум не хуже московского!
— Идет! — в восторге воскликнул Заводчиков, заранее предвкушая даровую выпивку. — Ровно через полчаса — не больше, не меньше! Но, позвольте, кто же будет решать — лучше он или хуже московского?
— Господа! — обратился Возницын ко всем. — Вы все слышали описание паноптикума Николая Николаевича?
— Слышали… — отозвался хор.
— Теперь увидите мой! Вы и решите, кому платить за шампанское!
Под общий смех и одобрительные возгласы Возницын поднялся и зашагал из залы на своих ходулях.
— Придется отцу благочинному карман растрясти! — сказал Курденко.
— Кому растрястись — все единственно, сыне, — проговорил Костиц. — Абы уничтожен был зеленый змий в самом зародыше!
Он позвонил и приказал явившемуся вестовому принести три дюжины шампанского и, не раскупоривая, поставить на столе, а сам вынул часы и стал следить за движением стрелки.
Ровно через двадцать минут в дверях залы показалось шествие: впереди, важно закинув голову назад, журавлиным шагом выступал Возницын; за ним следовал его вестовой с корзинкой, наполненной разными предметами, последним был Гаврило Васильевич, несший в левой руке мешок с каким-то ворочавшимся в нем живым существом; на правом плече у него висела часть давно сгнившей лестницы, валявшейся на дворе.