Слова, которые исцеляют - Мари Кардиналь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это внезапное открытие моего собственного насилия является, я думаю, самым важным моментом моего психоанализа. В этом новом свете все выстраивалось в должном порядке, становилось более связным и понятным. Теперь я была уверена, что подавленная сила, которую заставили молчать, заковали в цепи, но которая постоянно бушевала во мне, словно ураган, была самой лучшей пищей для внутреннего Нечто.
В который раз я удивлялась красивой и сложной организации человеческого разума. Моя встреча со своим насилием произошла тогда, когда для этого настал час. Раньше я его не вынесла бы, я была бы неспособна присвоить его себе. Как, распознав галлюцинацию, я могла не обратить внимания на тот факт, что девочка, которую я видела в виде ангелочка, отреагировала на одну агрессию другой агрессией? Но ведь она со всей силой била своего отца, пока ее не пристыдили. Этого урока ей было недостаточно, через несколько месяцев пришлось прибегнуть к душу. На этот раз наказание оказалось достаточно суровым, чтобы насилие было секвестрировано на целых тридцать пять лет!
В юности мое насилие вновь выходило наружу несколько раз. Но я не знала, что речь идет о нем, я считала себя жертвой нервного кризиса, чувствуя, как он поднимается к горлу. Тогда я где-нибудь закрывалась и сама, самым постыдным образом, рвала на себе одежду или разбивала какой-нибудь предмет. Лишь однажды мать застала меня, когда я бросила об стену серебряный сосуд. Она рассмеялась и сказала: «Когда ты выйдешь замуж, я покажу твоему будущему мужу этот сосуд, пусть он увидит, какой милый характер у его супруги!». В другой раз я схватила тяжелый браслет и бросила его о стену с такой силой, что его звенья отпечатались на штукатурке, потом, подобно бумерангу, браслет отлетел и ударил меня по руке, видимо, сломав мне кость. Много месяцев я таскала свою больную руку, никому ничего не говоря, пряча опухоль, как постыдное клеймо.
После этого – ничего, кроме спокойствия и печальной кротости.
Итак, мое бессознательное достаточно расчистило себе дорогу, ибо от истолкования галлюцинации до обнаружения насилия я познакомилась с личностью, которая была я сама и которая не была ангелом. У меня было достаточно времени свыкнуться с моей гордостью, с моим желанием независимости и даже авторитарности, с моим эгоцентризмом. Я поняла, что эти черты характера могли быть как дефектами, так и достоинствами в зависимости от того, как я управляла ими.
Они были, как дикие кони, тянущие за собой упряжку. От меня зависела правильность управления ими. Они не пугали меня, я повелевала ими.
Теперь мое насилие было как чрезвычайный и опасный дар, грозное оружие с золотой и перламутровой инкрустацией, которым я должна буду манипулировать с очень большой осторожностью. Я сгорала от нетерпения попробовать себя. Я знала, что хотела использовать его только для созидания, а не для разрушения!
Знакомясь с собственным насилием, я знакомилась и с собственной жизнеспособностью, весельем, великодушием.
Я была уже почти сконструирована.
По мере того как в глухом переулке выстраивалось мое равновесие, моя внешняя жизнь обретала смысл и форму. Я все более становилась способна беседовать с людьми, слушать их, участвовать в разных встречах, посещать другие места.
Так как дети больше не были моей единственной связью с реальностью, я меньше обременяла их, лучше воспитывала, лучше понимала. В то время мы вчетвером построили мосты, ведущие от каждого ко мне и от меня к каждому. Я предполагала, что моя болезнь, несмотря на все мои усилия держать детей как можно дальше от этого, по всей видимости, коснулась их, может, даже ранила. Чем дальше мое лечение продвигалось вперед, тем слабее становилась моя убежденность в традиционной роли матери. Итак, я заняла позицию наблюдателя, я старалась смотреть на них, не вмешиваясь, и, главное, не окружать себя запретами. Единственной отправной точкой, единственным предупредительным знаком для них было мое постоянное присутствие рядом, моя готовность прийти на помощь в любых обстоятельствах. Я чувствовала себя (и чувствую до сих пор) ответственной за то, что произвела их на свет, но я начала понимать, что мне не следует нести ответственность за их индивидуальность. Они не были мной, а я не была ими. Мне необходимо было познакомиться с ними, так же как и им было необходимо узнать меня. Это занятие захватывало меня, у меня было впечатление, что и в этом плане я упустила время, старшему было почти десять лет.
Кроме этого занятия, ночью и рано утром я писала. У меня был маленький блокнот, и я в нем делала записи. Когда он заполнился, я взяла другой. Днем я прятала его под матрац. Вечером, когда я закрывала дверь моей комнаты, я вынимала его с радостью, как будто он был моим новым любовником.
Все происходило просто, легко. Я и не думала, что пишу. Я брала карандаш, блокнот и давала волю своему философствованию. Не так, как на кушетке в глухом переулке. Разглагольствования в блокнотах касались эпизодов моей жизни, которые я располагала по своему усмотрению, я направлялась, куда хотела, переживала мгновения, которых я не пережила, но которые я воображала. Меня не держала в узде истина, как это бывало у доктора. Я чувствовала себя свободной как никогда.
Однажды при помощи пишущей машинки я начала переносить содержимое своих блокнотов на бумажные листы. Я не знала, зачем я это делаю.
Я нашла работу (которая состояла в сочинении рекламных текстов) по своему диплому. Действительно, я умела составлять правильные фразы и хорошо владела грамматикой, ибо преподавала ее несколько лет перед тем, как тяжело заболеть. Писать для меня означало следующее: передавать словами без ошибок, согласно суровым правилам грамматики, разъяснения и информацию, сообщаемые мне. Прогресс заключался в как можно большем обогащении моего словарного запаса и в усвоении почти наизусть грамматики Мориса Гревисса. Я влюблялась в эту книгу, старомодное заглавие которой «Правильная речь» казалось мне гарантом моей серьезной и благопристойной любви к нему. Вот так же в детстве мне нравилось говорить, что я читаю «Образцовые девочки». В Гревиссе было много выходов к свободе и фантазии, много тайных знаков, которые понятны тем, кто не замыкается в ортодоксальности мертвого языка и строгих оковах грамматики. Я все же считала, что эти способы «побега» не для меня, что они предназначены писателям. Я испытывала к книгам слишком большое уважение, даже чрезмерную почтительность, чтобы представить себе, что и я могу написать какую-нибудь книгу. Книги, такие как «Мадам Бовари», «Диалоги» Платона, романы и эссе Сартра, романы Жюльена Грака, произведения некоторых американцев и русских – все они горели, подобно праздничным огням, как знаки радости во мраке моей юности и учебных лет. Читая их жадно, даже потея, я закрывала их с большим волнением. Мне хотелось побыть дольше среди этих страниц, защищенной их силой, свободой, красотой, их смелостью.
Сам факт сочинительства казался мне очень важным актом, которого я была недостойна. Мне никогда не приходила в голову мысль претендовать на творчество. Никогда. Никогда из-под моей руки, вооруженной ручкой, не выходило поэм, заметок, журнальных очерков или рассказов.