Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время - Джон Максвелл Кутзее
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому самому, как он вскоре обнаруживает, это и приводит. Он, не противясь, следует за Жаклин, проделывает все необходимое и даже притворяется под конец, будто забыл обо всем на свете.
Ни о чем он на самом-то деле не забыл. И причина тому не только проникающий повсюду песок, причина еще и в неотвязном вопросе – почему эта женщина, которую он никогда прежде не видел, отдается ему? Возможно ли, что во время их пустячного разговора она учуяла горящее в нем потаенное пламя, пламя, которым он, как художник, отмечен? Или она попросту нимфоманка и именно об этом Пол, на свой деликатный манер, и предупреждал его, говоря, что она «проходит лечение»?
В том, что касается секса, он не такой уж и невежда. Если мужчине плотская любовь удовольствия не доставляет, не доставляет она его и женщине – это он знает, таково одно из правил секса. Но что происходит между мужчиной и женщиной, потерпевшими в этой игре поражение, потом? Им так и приходится при каждой новой встрече вспоминать о своей неудаче и поеживаться от смущения?
Время позднее, ночь холодна. Они одеваются молча и возвращаются в бунгало, где уже начинают откланиваться гости. Жаклин отыскивает свои туфли, сумочку.
– Спокойной ночи, – говорит она хозяину, чмокая его в щеку.
– Уезжаешь? – спрашивает тот.
– Да, подброшу Джона до дому, – отвечает она.
Хозяина эта новость ничуть не расстраивает.
– Ну ладно, желаю приятно провести время, – говорит он. – Обоим.
Жаклин работает медицинской сестрой. Прежде он с сестрами дела не имел, однако утвердился во мнении, что они, ухаживая за немощными и умирающими, помогая им отправлять телесные нужды, становятся циничными. Студенты-медики ждут и дождаться не могут времени, когда им выпадет счастье дежурить ночами в больницах. Сестры так изголодались по сексу, уверяют они. Готовы сношаться где угодно и когда угодно.
Впрочем, Жаклин – сестра не из рядовых. Она очень скоро уведомляет его, что прошла акушерскую практику в Лондоне, в «Больнице Гая». Грудь ее форменного, с красными нашивками на плечах халата украшает маленький бронзовый значок – шлем и латная рукавица с девизом «Per ardua»[47]. Работает она не в государственной больнице, той, что в Хрут-Шуур, а в частной, там больше платят.
Через два дня после случившегося на Клифтонском пляже он заходит за ней в общежитие медицинских сестер. Жаклин, приодетая для выхода на люди, ждет его в вестибюле, они сразу уходят. Из верхних окон высовываются, чтобы разглядеть их, лица; он понимает, что это другие сестры придирчиво изучают его. Он слишком молод, определенно слишком молод для тридцатилетней женщины, да и тускловатая одежда плюс отсутствие машины явно делают его не таким уж счастливым приобретением.
Неделю спустя Жаклин съезжает из общежития и поселяется в его квартире. Оглядываясь назад, он не может припомнить, что приглашал ее: ему просто-напросто не хватило решимости воспротивиться.
До сих пор он ни с кем еще вместе не жил, и уж тем более с женщиной, с любовницей. Даже в детстве у него была своя спальня, с замком на двери. Квартирка в Моубрее состоит из единственной длинной комнаты с ведущими на кухню и в ванную дверьми. Ну и как ему жить дальше?
Он старается быть со своей нежданной сожительницей гостеприимным, освобождает место для ее вещей. Однако уже через несколько дней груда коробок и чемоданов, разбросанная повсюду одежда, беспорядок в ванной начинают выводить его из себя. Трескотню мотороллера, знаменующую возвращение Жаклин с дневного дежурства, он ожидает со страхом. И хотя они продолжают спать друг с дружкой, между ними все чаще и чаще повисает молчание – он сидит за письменным столом, делая вид, будто углубился в чтение, она слоняется по комнате, лишенная внимания, вздыхающая, курящая сигарету за сигаретой.
Вздыхает Жаклин много. Так выражает себя ее невроз, если это, конечно, он самый, невроз: вздохи, чувство опустошенности, иногда – беззвучный плач. Вся живость, веселость и смелость, ознаменовавшие их знакомство, куда-то исчезли. Похоже, беспечность той ночи была всего лишь прорехой в угрюмых тучах, следствием выпитого, а может быть, и просто притворством со стороны Жаклин.
Спят они в кровати, рассчитанной на одного человека. Забравшись в нее, Жаклин говорит и говорит о мужчинах, которые использовали ее, о психиатрах, пытавшихся овладеть ее сознанием, обратить в свою марионетку. Интересно, думает он, не принадлежит ли и сам он к числу этих персонажей? И не существует ли кого-то другого, кому она жалуется на него? Он засыпает под ее разговоры и поутру просыпается выжатым до предела.
Жаклин, что ни говори, женщина привлекательная, более привлекательная, сложная и опытная, чем он того заслуживает. Незамысловатая правда состоит, однако же, в том, что, если бы не соперничество сестер, она бы в его постели не оказалась. Он всего лишь пешка в игре двух этих женщин, игре, начавшейся задолго до его появления на сцене, – на сей счет он никаких иллюзий не питает. Тем не менее в выигрыше-то оказался он, и чего уж тут лезть к фортуне с вопросами? Вот, посмотрите: он делит квартиру с женщиной десятью годами старше его, женщиной, много чего повидавшей, которая, еще работая в «Больнице Гая», спала (так она говорит) с англичанами, французами, итальянцами, даже с одним персом. И если он не вправе сказать, что любим ею за собственные его достоинства, то, на худой конец, ему дана возможность набраться эротического опыта.
Во всяком случае, он на это надеется. Впрочем, после суточного дежурства в лечебнице, за которым следуют ужин – цветная капуста под белым соусом – и вечер угрюмого молчания, Жаклин не выказывает склонности щедро себя раздаривать. Если она вообще обнимает его, то без большого усердия – просто потому, что, коли двое чужих людей забились в столь тесное, неуютное жилище не ради секса хотя бы, так зачем они вообще в нем оказались?
Все завершается тем, что Жаклин, когда он куда-то уходит, залезает в его дневник и прочитывает написанное им об их совместной жизни. Вернувшись, он застает ее за укладыванием вещей.
– Что такое? – спрашивает он.
Жаклин, поджав губы, указывает пальцем на дневник, лежащий открытым на письменном столе.
Он гневно вспыхивает.
– Ты не можешь запретить мне писать! – заявляет он. Впрочем, логики в сказанном нет никакой, и он это понимает.
Ее тоже обуревает гнев, но более холодный, глубокий.
– Если я, как ты утверждаешь, представляюсь тебе такой невыносимой обузой, – говорит она, – если я лишаю тебя покоя, уединения и способности писать, так позволь тебе сообщить, что и мне