Второй пол - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мужчина ищет в женщине Другого как Природу и как себе подобного. Однако известно, какие двойственные чувства внушает человеку Природа. Он эксплуатирует ее, но она его подавляет; он рождается из нее и в ней умирает; она – источник его бытия и царство, которое он подчиняет своей воле; это и материальная оболочка, в которой томится душа, и высшая реальность; она – случайность и Идея, конечность и тотальность; она – то, что противостоит духу и ему самому. То союзница, то враг, она предстает сумрачным хаосом, откуда возникает жизнь, – как сама эта жизнь и как потусторонний мир, куда она устремлена: женщина воплощает природу как мать, супруга и Идея; образы эти иногда смешиваются, иногда противостоят друг другу, и каждый из них двулик.
Человек уходит своими корнями в Природу; он был порожден, как животные и растения; он прекрасно знает, что существует, лишь пока живет. Но с приходом патриархата Жизнь в его глазах приобрела двоякий характер; она – сознание, воля, трансценденция, она – дух, но она же и материя, пассивность, имманентность, она – плоть. Эсхил, Аристотель, Гиппократ провозгласили, что на земле, как и на Олимпе, истинно творящее начало есть начало мужское: от него произошли форма, число, движение; колосья приумножаются благодаря Деметре, но первопричина колоса и его истина – в Зевсе; в плодовитости женщины видели лишь пассивную добродетель. Она – земля, мужчина – семя, она – вода, он – огонь. Сотворение мира часто представлялось как брак огня и воды; живые существа зарождаются в теплой влаге; Солнце – супруг Моря; Солнце, Огонь – божества мужского пола, а Море – один из наиболее всеобщих материнских символов. Инертная вода претерпевает действие палящих лучей, оплодотворяющих ее. И так же неподвижная пашня, возделанная трудами земледельца, принимает зерна в свои борозды. Однако ее участие необходимо: она питает семя, хранит его в себе, дает ему плоть. Поэтому даже после свержения с престола Великой матери мужчина продолжал поклоняться богиням плодородия[84]; Кибеле он обязан урожаем, стадами, благополучием. Он обязан ей собственной жизнью. Он возносит воду до высот огня. «Слава чуду и хваленье / Морю в пламени и пене! / Слава влаге и огню! / Слава редкостному дню!» – пишет Гёте во второй части «Фауста»[85]. Он почитает землю – «the matron Clay» («Матрону Плоть»), как называет ее Блейк. Один индийский пророк советует ученикам не копать землю, ибо «грех уязвлять, резать, разрывать нашу общую мать, возделывая ее под пашню… Возьму ли я в руки нож, чтобы вонзить его в грудь моей матери?.. Покалечу ли плоть ее, чтобы добраться до костей?.. Как посмел бы я остричь волосы матери моей?». В Центральной Индии племя байга также считает грехом «рвать лоно матери-земли плугом». Эсхил, наоборот, говорит об Эдипе, что он «дерзнул обронить семя в священную борозду, из которой был рожден». Софокл упоминает «отцовские борозды» и пахаря, который «отдаленный свой надел / к посеву лишь и к жатве навещает»[86]. Возлюбленная из египетской песни заявляет: «Я – земля!» В исламских текстах женщину называют «полем… виноградником». Святой Франциск Ассизский в одном из гимнов славит Господа за «землю, нашу мать, / Которая нас на себе покоит, / Заботится о нас, плоды приносит / И травы разные и пестрые цветочки»[87]. Мишле, принимая грязевые ванны в Акви-Терме, восклицает: «О дорогая наша общая матерь! Мы с тобой одно. Из тебя я пришел, к тебе возвращаюсь!..» Бывали даже целые эпохи, когда утверждается романтический витализм, жаждущий торжества Жизни над Духом, – и тогда магическая плодовитость земли, женщины представляется большим чудом, чем продуманные действия мужчины; тогда мужчина мечтает снова слиться с сумраком материнского лона, дабы обрести там истинные истоки своего бытия. Мать есть корень, уходящий в глубины космоса и всасывающий его соки, она – ключ, откуда бьет живая вода, она же питающее молоко, горячий источник, глина из земли и воды, богатая живительными силами[88].
Но более характерен для человека бунт против своего плотского состояния; он считает себя падшим богом: проклятие его в том, что он низринут с лучезарных упорядоченных небес в сумрачный хаос материнского чрева. И именно женщина держит в плену земной грязи этот огонь, это активное и чистое дуновение, в котором он стремится узнать себя. Он желал бы быть необходимым, как чистая Идея, как Единый, Целое, Абсолютный Дух, – но заперт в границах тела, в пространстве и времени, которые не выбирал, куда не был зван, бесполезный, громоздкий, нелепый. Случайность плоти – это случайность самого его бытия, которое он претерпевает в своей оставленности и ничем не оправданной никчемности. Случайность обрекает его на смерть. То дрожащее желе, что вырабатывается в матке (потаенной и замкнутой, как могила, матке), слишком напоминает вязкую дряблость падали, и он отворачивается от нее с содроганием. Всюду, где идет процесс созидания жизни, в прорастании зерна, в ферментации, эта жизнь вызывает отвращение, ибо созидание ее возможно только через разложение; скользкий зародыш открывает цикл, который завершается гниением смерти. Человека ужасает никчемность и смерть, а потому его ужасает и факт собственного зачатия; он хотел бы отречься от своих связей с животным миром; сам факт рождения отдает его во власть смертоносной Природы. У первобытных народов роды окружены строжайшими табу; в частности, плаценту следует непременно сжечь или выбросить в море, ибо тот, кто завладеет ею, будет держать в своих руках судьбу новорожденного; эта оболочка, в которой сформировался плод, – знак его зависимости; ее уничтожение позволяет человеку оторваться от живой магмы и реализовать себя как самостоятельное существо. Скверна рождения падает на мать. Левит и все древние своды законов предписывают роженице совершение очистительных обрядов; эту традицию во многих деревнях продолжает совершение очистительной молитвы. Известно, что дети, девушки, мужчины непроизвольно ощущают неловкость, часто маскируемую смешком, при виде живота беременной женщины или налившихся грудей кормилицы. В музее Дюпюитрена любопытные разглядывают восковых зародышей и заспиртованные плоды с тем нездоровым интересом, что вызвал бы у них вид разрытой могилы. При всем почтении, каким функция деторождения окружена в обществе, она внушает непроизвольное отвращение. И если в младенчестве мальчик чувственно привязан к материнской плоти, то, когда он вырастает, социализируется и осознает свое индивидуальное существование, эта плоть вселяет в него страх; он хочет ничего о ней не знать, видеть в матери только нравственную личность; он упорно мыслит ее чистой и целомудренной не столько из любовной ревности, сколько из нежелания признать, что у нее есть тело. Подросток смущается и краснеет, если, гуляя с приятелями, встречает мать, сестер, каких-нибудь родственниц: присутствие их возвращает его в область имманентности, откуда он хочет улететь, обнажает корни, от которых он хочет оторваться. Раздражение мальчика из-за поцелуев и ласк матери имеет тот же смысл; он отвергает семью, мать, материнское чрево. Он хотел бы, как Афина, вступить во взрослый мир вооруженным с головы до пят, неуязвимым[89]. То, что он был зачат и рожден, – проклятие, тяготеющее над его судьбой, нечистота, пятнающая его бытие. И предвестие его смерти. Культ зарождения всегда был соотнесен с культом мертвых. Мать-земля поглощает во чреве останки своих детей. Именно женщины – парки и мойры – ткут человеческую судьбу, но они же и обрывают ее нить. В большинстве народных представлений смерть – женщина, и женщинам надлежит оплакивать мертвых, потому что смерть – это их дело[90].