Чезар - Артем Михайлович Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда он наконец скрылся в землянке, Лис и Кэрол забрались в спальный мешок. Некоторое время до меня доносилось их шушуканье, потом всё стихло. Несколько раз я ловил тревожный взгляд Кэрол, проверяющий мой караул, но вскоре погас и он.
Я подкидывал в тающий костёр мелкую щепу. Пламя нехотя ползало по ней, и хрупкие почерневшие остовы рушились и опадали чёрными хлопьями. Наступал самый тёмный час ночи, и воздух стал колючим и холодным. Я завернулся в найденный у Иваныча ватник, взопревшая ткань которого пахла стариком.
Я непроизвольно глядел на Лиса и Кэрол, гадая, что у них за отношения. Они спали вместе, но их близость не была демонстративной: они напоминали пару, много лет прожившую вместе. Она заблуждалась насчёт него, идеализировала. Лис — себе на уме: хитрый, замкнутый, может быть, слегка шизофреник. С таким перекати-поле не создашь семью, не заведёшь детей: мне даже вспомнилась песня Боба Дилана Like a rolling stone, описывающая такие отношения. Когда-нибудь её иллюзии рухнут, но пока она доверяет ему безгранично.
А что же с твоими иллюзиями, Шелехов? Вот ты сидишь у костра в статусе караульного, как один из подгорновских вахтёров. Но и у них сейчас больше прав. А ты вдруг стал ненужен. На войне как на войне…
Где сейчас, интересно, Ира? Я бы мог отследить её перемещения, но мне было не до этого. Уехала она со своим банкиром? Наверняка. Или собирается. В небе мерцал красный огонёк самолёта, и она могла быть на борту такого авиалайнера, где носят прохладительные напитки и рассказывают о высоте и скорости полёта. Может быть, она нацелилась на Италию, на Тоскану — была у нас такая идея… Но если и так, она летит где-то не здесь. Небо над нами закрыли для гражданских авиалиний. Это наверняка военный борт.
И квартира стоит пустой… Денежное дерево, которое Ира поливала по графику, скоро засохнет и сбросит листья. Ты размяк, Шелехов, ты превратился в хоббита, который только и думает, что о своей тёплой норе.
На меня действует ночь. Сложно рвать со своей старой жизнью, а в тёмные часы, когда ты уже почти сутки на ногах, всё представляется преувеличенным, драматичным, даже плаксивым. Чёртова ночь! Я словно наблюдаю пожар собственного дома, словно эти живые угли передо мной — это остатки моей жизни. Завтра кто-нибудь примерится к моему столу, к ноутбуку, креслу. И послезавтра завхоз кивнёт самым настырным: мол, забирайте. Всем уже понятно, что этот предатель Шелехов не вернётся.
Зачем они сдали тебя? У меня не было ответа. Я ставил себя на место Пикулева и не видел логики в его действиях. Козлом отпущения можно сделать кого угодно, хоть идиота Верещагина. Тем более после начала освободительной операции интерес к смерти мелкого экоактивиста наверняка угас.
Они же не могут в самом деле думать, будто я у всех на виду отравил Самушкина, усадил его в собственный автомобиль, лично довёз до патологоанатомов, а потом ещё оставил улики прямо на рабочем месте? Нет, они так не думают: это циничный, хладнокровный слив. Это послание, которое я пока не могу прочесть.
Я посмотрел наверх. Небо чуть-чуть посветлело. Сосновые лапы колыхались надо мной, как руки врачей, безразлично и деловито. Что я собираюсь делать? Отсидеться? Сколько мне так сидеть и что будет признаком того, что можно возвращаться?
Бежать? Но куда? В Армению? На остров Сардиния, где живут долгожители? А что потом? Будешь бегать, пока твоя страна сражается с оборзевшим врагом, чтобы через год-два вернуться с ровным загаром и предъявить им доказательства своей порядочности? Операция закончится, героев похоронят, выживших наградят, а ты войдёшь в историю крысёнышем, который сбежал от бури в Средиземье.
А ведь в школьные годы я рвался прочь из Челябинска, и никакие идеалы не останавливали меня. Может быть, я бежал от отца, вернее, от того мира, который существовал вокруг него — мира, переполненного соображения долга, упорства, верности, и поверх всего — смертельной скуки рабочего городка.
Моя мать занимала серьёзный пост в городской администрации. Она пыталась переделать отца, изменить его настроение. Ей дали квартиру на улице Сони Кривой, куда мы переехали из Металлургического района, но отец долго сопротивлялся, потому что любое удаление от завода выглядело для него предательством. В нём был врождённый героизм, замешанный на идее самопожертвования. Он ждал своего часа, и если бы его не убила катастрофа, он бы убил себя сам в этих цехах.
В старших классах, накануне катастрофы, меня увлекла юриспруденция, точнее, меня увлёк образ адвоката, каким его рисовали голливудские кинорежиссёры. Позже я понял, что суды не похожи на театральные подмостки, что российская правовая система напрочь лишена эффектности и очень формальна. Но мой выбор был продиктован и желанием уехать из дома, осесть в Екатеринбурге, перебраться в Москву или, кто знает, в Лондон. Мной двигало желание доказать отцу, что достойная жизнь возможна и вне заводских трущоб, что я, сорвавшись с насиженных мест, не превращусь в изменника, в негодяя, в белорубашечный скот. Я всё представлял себе, как приезжаю домой уже взрослым опытным адвокатом, как отец задаёт мне какой-нибудь мучащий его вопрос, связанный с регистрацией прав на садовый дом или продажей автомобиля, и как я помогаю ему разобраться, и он видит, что я тоже приношу пользу. Он никогда бы не принял мой тогдашний образ, длинные волосы, модные вещи, побрякушки на шее. Но мне хотелось показать ему, что всё это совместимо с его принципами. С подачи отца я много лет занимался боксом, он заставлял меня стоять и держать удар, вставать снова, биться до потери сознания. И я думал, что сумею проявить те же качества, но уже в залах суда, в схватках с прокурорами и бандитами.
Но он не застал меня нового: зона сожгла его слишком быстро. Я помню холодный день, когда мне сообщили о его пропаже. Вся моя жизнь в Екатеринбурге стала вдруг бессмысленной, потому что исчез полюс магнита, отталкивающий меня к ней. Я вдруг стал ужасно свободен. Мать никогда не препятствовала моему решению и в