Неприкасаемый - Джон Бэнвилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эстетической чистоты, — глубоко нахмурившись и энергично мотая головой, повторил Билли.
Я намеренно пошел на риск, назвав его по имени и тем самым перейдя на «ты», считая, что именно этого следует ожидать от парня в момент искренней взволнованной исповеди, которую я старался изобразить.
— Да, — подтвердил я серьезным, удрученным, сокрушенным тоном, — эстетической чистоты, единственной вещи, которой обязан придерживаться художественный критик, если он чего-нибудь стоит. Так что ты и твои фискалы правы: я действительно виновен в измене, но только в художественном, а не в политическом смысле. Если из-за этого я представляю угрозу для безопасности — если ты считаешь, что человек, который предает свои эстетические убеждения, способен также предать эту страну, — будь по-твоему. Соберу свои манатки в Бингли-Мэнор и посмотрю, нельзя ли вступить в ПВО или в пожарные. Ибо твердо решил принести какую-то пользу, пускай в самом скромном качестве.
Билли Митчетт все еще с мрачным видом покачивал головой. Глубоко задумавшись, он потянулся за трубкой и, сунув ее в рот, принялся медленно посасывать. Я ждал, глядя в окно; ничто так не ослабляет подозрений, как задумчивый вид. Наконец Митчетт встряхнулся, будто вынырнувший из воды пловец, и отмахнул в сторону лежавшую перед ним бумагу.
— Знаешь, все это сплошной вздор. Не представляешь, сколько этой макулатуры приходится разгребать каждую неделю. Просыпаюсь по ночам в холодном поту и спрашиваю себя, неужели мы именно так собираемся воевать — докладами, запросами и подписями, и все обязательно в трех экземплярах. Господи! И после этого от меня требуют тащить сюда абсолютно порядочных парней, вроде тебя, и вытягивать из них признание в том, что они говорили своему старосте, когда учились в школе. И до войны было куда как плохо, а теперь!..
— Ну, в конечном счете это не так уж бессмысленно, — великодушно возразил я. — Должно быть, есть и шпионы.
Хоп! Он внимательно взглянул на меня. Я ответил спокойным, полным безразличия взглядом, стараясь сдержать предательский тик под правым глазом.
— Есть, — мрачно подтвердил Билли. — … И в Бингли-Мэнор их полно! — Приглушенно хохотнув, он хлопнул в ладони и тут же снова принял серьезный вид. — Слушай, старина, — угрюмо продолжал он, — поезжай обратно и заканчивай подготовку. У меня есть для тебя работа, очень миленькое дельце, тебе понравится. Молчок! Пока об этом ни слова. Всему свое время. — Он вышел из-за стола и подтолкнул меня к двери. — Не беспокойся. Позвоню старине Брэдшоу и скажу, что мы тебя проверили и нашли, что ты чист, как юный певчий, хотя, вспоминая некоторых из тех, кого я знал…
Он пожал мне руку, желая поскорее от меня избавиться. Я не торопясь натягивал перчатки.
— Ты упоминал Боя Баннистера, — заметил я. — Он что?..
Митчетт уставился на меня.
— Что… под подозрением? Господи, нет. Он один из наших асов. Настоящий чародей. Нет-нет, за старину Баннистера можно быть совершенно спокойным.
* * *
Как же смеялся Бой, когда я позднее позвонил ему из квартиры и рассказал, что он один из асов Билли Митчетта.
— Ну и осел, — сказал он. В его смехе я уловил напряженную нотку. — Между прочим, — нарочито громко добавил он, — у меня Ник. Не вешай трубку, он хочет кое-что сказать.
Ник со смехом взял трубку.
— Подвергся допросу третьей степени, да? Билли мне рассказывал, я ему звонил. Едва ли тянет на Великого Инквизитора, а? Кстати, постараюсь удалить этот след из твоего досье — знаком с одной девицей в канцелярии. Иначе эта штука будет плестись за тобой всю жизнь. А нам этого не надо. Особенно если в любой момент нам с тобой предстоит прогулка, все уже улажено.
— Прогулка?
— Точно, старина. Разве Билли тебе не сказал? Нет? Ну тогда и я лучше пока помолчу; пустой разговор может дорого обойтись. Оревуар!
Смеясь и мурлыча «Марсельезу», Ник повесил трубку.
* * *
В 1649 году, в письме своему другу Полю Фреару де Шантлу, Пуссен, упоминая о казни Карла I, делает следующее замечание: «Жить в столетие, в котором происходят такие великие события, подлинное удовольствие, при условии, что можно укрыться в тихом уголке и спокойно смотреть представление». Это замечание выражает квиетизм поздних стоиков, в частности Сенеки. Бывали времена, которые я хотел бы прожить в соответствии с этим принципом. Но кто мог оставаться бездеятельным в этот жестокий век? Зенон и ранние философы его школы утверждали, что индивидуум, безусловно, обязан принимать участие в событиях своего времени и стремиться обратить их во благо обществу. Это есть другая, более решительная разновидность стоицизма. Моя жизнь была образцом обеих фаз этого учения. Когда требовалось, я действовал, полностью отдавая себе отчет относительно двусмысленности этого глагола, а теперь настало время отдыха — о нет, не отдыха — спокойствия. Да, я вступил в полосу спокойствия.
Правда, сегодня я страшно волнуюсь. «Смерть Сенеки» отправляется на чистку и оценку. Совершаю ли я ошибку? Оценщики весьма надежные и не болтливые, хорошо знают меня, и все же я не в состоянии подавить смутные сомнения, которые то и дело вспархивают, как стаи неугомонных скворцов при приближении ночи. Что, если реставраторы повредят картину или как-то иначе лишат меня ее, моей последней радости? Ирландцы говорят, что, когда младенец отворачивается от родителей, это означает, что он превращается в чужого; это идет от веры в то, что злые эльфы, завистливое племя, воруют слишком красивых детишек, подменяя их другими. Что, если моя картина вернется ко мне и я увижу, что она чужая? Что, если однажды я подниму глаза и увижу, что передо мной подмененная вещь?
Картина все еще на стене; я не могу собраться с духом и снять ее. Она смотрит на меня, как смотрел шестилетний сын, когда я сказал, что ему придется ехать в пансион. Это произведение относится к последнему периоду творчества художника, периоду пышного расцвета его таланта, когда были написаны «Времена года», «Аполлон и Дафна» и фрагмент «Агари». Я предположительно относил ее к 1642 году. Она необычна для этого круга последних работ, которые, вместе взятые, составляют симфонию размышлений о величии и могуществе природы в ее различных аспектах, переходя от пейзажа к интерьеру, от внешнего мира к внутреннему, от сцен публичной жизни к бытовым зарисовкам. Здесь же природа присутствует только в виде спокойного пейзажа из далеких лесистых холмов, окаймленного окном над ложем философа. Картина залита неземным светом, будто это не простой дневной свет, а какое-то другое, райское сияние. Хотя сюжет трагичен, картина передает настроение спокойствия и скромного величия, трогающих до глубины души. Такой эффект достигается посредством мастерской организации цвета, синих и золотых, не совсем синих и не совсем золотых тонов, ведущих глаз от умирающего, застывшего в мраморной позе — уже ставшего собственным скульптурным изображением, — мимо двух рабов, преторианца, громоздкого и неуклюжего в своем военном убранстве как боевой конь, к фигуре жены философа, к служанке, готовящей ванну, в которую вскоре будет погружен философ, и, наконец, к окну и безбрежному спокойному миру за окном, где ожидает смерть.