Том 2. Тихий Дон. Книга первая - Михаил Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наталья остановилась. Затосковала, глянув на горбоносое, смутно напоминавшее Григория лицо свекра.
— Ты чего ж к старикам не заглянешь? — смущенно обегая ее глазами, заговорил старик, словно сам был виноват перед Натальей. — Баба там по тебе соскучилась: что да чего ты там… Ну, как живешь-можешь?
Наталья оправилась от безотчетного смущенья.
— Спасибочко… — и, запнувшись (хотела назвать батей), смутившись, докончила: — Пантелей Прокофьевич.
— Что ж не наведаешься к нам?
— По хозяйству… работаю.
— Гришка наш, эх!.. — Старик горько закрутил головой. — Подковал он нас, стервец… Как ладно зажили было-к…
— Что ж, батя… — высоким рвущимся голосом зазвенела Наталья, — не судьба, видать.
Пантелей Прокофьевич растерянно засуетился, глянув в глаза Натальи, налитые слезами. Губы ее сводило, усилие держало слезы.
— Прощай, милушка!.. Ты не горюй по нем, по сукинову сыну, он ногтя твоего не стоит. Он, может, вернется. Повидать бы мне его, уж я доберусь!
Наталья пошла, вобрав голову в плечи, как побитая. Пантелей Прокофьевич долго топтался на одном месте, будто сразу хотел перейти на рысь. Наталья, заворачивая за угол, оглянулась: свекор хромал по площади, с силой налегая на костыль.
XVI
У Штокмана стали собираться реже. Подходила весна. Хуторцы готовились к весенней работе; лишь с мельницы приходили Валет с Давыдкой и машинист Иван Алексеевич. В Страстной четверг перед вечером собрались в мастерской. Штокман сидел на верстаке, подчищая напилком сделанное из серебряного полтинника кольцо. В окно ложилась вязанка лучей закатного солнца. Розовый, с желтизной, лежал на полу пыльный квадрат. Иван Алексеевич крутил в руках клещи-кусачки.
— Надысь был у хозяина, ходил толковать о поршне. Надо в Миллерово везть, там дадут ему рахунку,[14]а мы что же можем поделать? Трещина образовалась вот какая, — неизвестно кому показал Иван Алексеевич на мизинце размер трещины.
— Там ведь завод, кажется, есть? — спросил Штокман, двигая напилком, сея вокруг пальца тончайшую серебряную пыль.
— Мартеновский. Мне припало в прошлом году побывать.
— Много рабочих?
— До черта. Сотни четыре.
— Ну, как они? — Штокман, работая, встряхивал головой, и слова падали раздельно, как у заики.
— Им-то житье. Это тебе не пролетарии, а так… навоз.
— Почему же это? — поинтересовался Валет, сидя рядом со Штокманом, скрестив под коленями куценькие обрубковатые пальцы.
Давыдка-вальцовщик, седой от мучной пыли, набившейся в волосы, ходил по мастерской, разбрызгивая чириками шуршащую пену стружек, с улыбкой прислушиваясь к сухому пахучему шелесту. Казалось ему, что идет он по буераку, занесенному багряным листопадом, листья мягко уминаются, а под ними юная упругость сырой буерачной земли.
— А потому это, что все они зажиточные. Каждый имеет свой домик, свою бабу со всяким удовольствием. А тут к тому ишо половина из них баптисты. Сам хозяин — проповедник у них, ну, и рука руку моет, а на обеих грязи мотыгой не соскребешь.
— Иван Алексеевич, какие это баптисты? — остановился Давыдка, уловив незнакомое слово.
— Баптисты-то? По-своему в бога веруют. Навроде полипонов.[15]
— Каждый дурак по-своему с ума сходит, — добавил Валет.
— Ну, так вот, прихожу я к Сергею Платоновичу, — продолжал Иван Алексеевич начатый рассказ, — у него Атепин-Цаца сидит. «Погоди, — говорит, — в прихожей». Сел, дожидаюсь. Сквозь дверей слышу разговор ихний. Сам расписывает Атепину: мол, очень скоро должна произойтить война с немцами, вычитал из книжки, а Цаца, знаешь, как он гутарит? «Конецно, — гутарит, — я с вами не согласный насцет войны». — Иван Алексеевич так похоже передразнил Атепина, что Давыдка, округлив рот, пустил короткий смешок, но, глянув на язвительную мину Валета, смолк.
— «Война с Россией не могет быть, потому цто Германия правдается нашим хлебом», — продолжал Иван Алексеевич пересказ слышанного разговора. — Тут вступается ишо один, по голосу не спознал, а посля оказался пана Листницкого сын, офицер. «Война, дескать, будет промеж Германией и Францией за виноградные поля, а мы тут ни при чем».
— Ты, Осип Давыдович, как думаешь? — обратился Иван Алексеевич к Штокману.
— Я предсказывать не умею, — уклончиво ответил тот, на вытянутой руке сосредоточенно рассматривая отделанное кольцо.
— Задерутся они — быть и нам там. Хошь, не хошь, а придется, за волосы притянут, — рассуждал Валет.
— Тут, ребятки, вот какое дело… — заговорил Штокман, мягко освобождая кусачки из пальцев Ивана Алексеевича.
Говорил он серьезно, как видно собираясь основательно растолковать. Валет удобнее подхватил сползавшие с верстака ноги, на лице Давыдки округлились губы, не прикрывая влажной кипени плотных зубов. Штокман с присущей ему яркостью, сжато, в твердых фразах обрисовал борьбу капиталистических государств за рынки и колонии. В конце его возмущенно перебил Иван Алексеевич:
— Погоди, а мы-то тут при чем?
— У тебя и у других таких же головы будут болеть с чужого похмелья, — улыбнулся Штокман.
— Ты не будь дитём, — язвил Валет, — старая поговорка: «Паны дерутся, а у холопов чубы трясутся».
— У-у-гу-м, — Иван Алексеевич насупился, дробя какую-то громоздкую, неподатливую глыбу мыслей.
— Листницкий этот чего прибивается к Моховым? Не за дочерью его топчет? — спросил Давыдка.
— Там уже коршуновский потомок топтался… — злословил Валет.
— Слышишь, Иван Алексеевич? Офицер чего там нюхает?
Иван Алексеевич встрепенулся, словно кнутом его под коленки жиганули.
— А? Что гутаришь?
— Задремал, дядя!.. Про Листницкого разговор.
— На станцию едет. Да, ишо новостишка: оттель выхожу, на крыльце — кто бы вы думали? Гришка Мелехов. Стоит с кнутиком. Спрашиваю: «Ты чего тут, Григорий?» — «Листницкого пана везу на Миллеровскую».
— Он у них в кучерах, — вступился Давыдка.
— С панского стола объедки схватывает.
— Ты, Валет, как цепной кобель, любого обрешешь.
Разговор на минуту смолк. Иван Алексеевич поднялся идти.
— Ты не к стоянию спешишь? — съехидничал напоследок Валет.
— Мне каждый день стояние.
Штокман проводил всегдашних гостей; замкнув мастерскую, пошел в дом.
В ночь под Пасху небо затянуло черногрудыми тучами, накрапывал дождь. Отсыревшая темнота давила хутор. На Дону, уже в сумерках, с протяжным, перекатистым стоном хряснул лед, и первая с шорохом вылезла из воды, сжатая массивом поломанного льда, крыга. Лед разом взломало на протяжении четырех верст, до первого от хутора колена. Пошел стор. Под мерные удары церковного колокола на Дону, сотрясая берега, крушились, сталкиваясь, ледяные поля. У колена, там, где Дон, избочившись, заворачивает влево, образовался затор. Гул и скрежет налезающих крыг доносило до хутора. В церковной ограде, испещренной блестками талых лужиц, гуртовались парни. Из церкви через распахнутые двери на паперть, с паперти в ограду сползали гулкие звуки чтения, в решетчатых окнах праздничный и отрадный переливался свет, а в ограде парни щупали повизгивавших тихонько девок, целовались, вполголоса рассказывали похабные истории.