Было, есть, будет… - Андрей Макаревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чуть позже в команде появился скрипач Коля Ларин. Не помню, откуда он взялся и откуда вообще возникла идея использовать струнные смычковые – во всяком случае, никак не от «Аквариума», о котором мы еще слыхом не слыхивали.
Хотя, в общем, понятно: после Саульского за клавишами как-то никто уже не смотрелся, втроем играть – не хватало красок, а такие вещи, как «Mahavishnu Orchestra» с бешеной скрипкой или, скажем, Жан Люк Понти, были у всех на ушах.
Коля был убежденный авангардист, что не очень-то вязалось с нашей музыкой, но у нас была группа, а он был один – и это решило все.
Вспоминая такое странное сочетание, я могу сказать только одно: мы испытывали потребность в экспериментах и никаких рамок перед собой не видели. Может быть, это вообще витало в музыке тех лет, а может, было присуще только нам – мы каждый день что-то для себя открывали: то «Soft Machine», то Чика Кореа, то трио Ганелина, и это тут же, как в зеркале, отражалось в наших вещах, при том что мы играли совершенно другую музыку. Были у нас даже многочастные длиннющие композиции типа «Молитвы», куда было понапихано черт-те что. Все это называют словом «эклектика». В таком случае это была прекрасная эклектика.
Примерно к этому времени относится наша первая профессиональная запись.
(Вру, вторая. Первая случилась на радио в 1970 году и, по-моему, даже однажды звучала в эфире, но думаю, что ее в природе уже не существует. Туда входили песни «Солдат», «Продавец счастья», «Помогите», сопливая лирика «Последние дни» и патетическая антивоенная пьеса «Я видел этот день». Очень было бы смешно послушать. Увы.)
На этот раз нас попыталась вытащить на голубой экран вечная ведущая «Музыкального киоска» Элеонора Беляева. Узнала она о нас от своей дочери и, видимо, не предполагала, с какими трудностями ей придется столкнуться в связи с нашим приглашением.
За один день мы записали и свели «Круг чистой воды», «Ты или я», «Из конца в конец», «Черно-белый цвет», «Марионетки», «Флаг над замком» и «Летучего голландца» – единственную нашу песню на чужие стихи, а именно Бори Баркаса. И хотя за пультом был Володя Виноградов, я все равно не понимаю, как это мы уложились. Собственно, записью все и закончилось – никуда она, конечно, не пошла. Но это была первая наша нормальная запись, и разлетелась она по изголодавшейся стране со скоростью звука. Мы узнали об этом чуть позже.
Бывало и смешно. Мы приехали в Таллин (извините, буду писать по-старому, как привык), на фестиваль «Таллинские песни молодежи—76» (об этом чуть дальше), и сразу познакомились с очаровательным парнем, журналистом Николаем Мейнертом – он и был одним из инициаторов-организаторов фестиваля. В первый же вечер мы оказались у него в гостях, и он торжественно завел нам нашу запись 75-го года – дескать, все у них есть! Я пришел в ужас – на Колиной записи звучал только один канал, поэтому, например, пресловутая «Ты или я» состояла из моего голоса, барабанов и бас-гитары – остальные инструменты отсутствовали. Я тут же достал из сумки оригинал записи (всегда таскал его с собой!) и попытался восстановить художественно-историческую справедливость. Услышав первоисточник, Коля очень расстроился и признался мне, что его вариант нравится ему гораздо больше.
Необъяснимые вещи творились с нами – и творились по 1986 год, когда мы, будучи уже семь лет профессионалами, добились разрешения работать в Москве. Масса хороших людей, энтузиастов своего дела, пытались пропихнуть нас то туда, то сюда, то на страницы газет, то в «Голубой огонек», то в передачу «Запишите на ваши магнитофоны» – и всегда в последний момент чья-то бесшумная мягкая лапа останавливала любые поползновения. У меня даже возникало такое ощущение, что мы волей случайностей стали эдаким громоотводом для всего направления в целом.
Имя наше было притчей во языцех, и благодаря тому, что не пускали нас, кому-то удавалось быстро под шумок занять наше место. А может, мне все это кажется. Не знаю, кому персонально и чем мы так насолили, – ходили разные легенды, что нас очень не любит Гришин, что нас очень не любит Шауро, что нас очень не любит кто-то в КГБ; проверить все это мы не могли. Но присутствие этой мягкой лапы я физически ощущал все время.
Вот ведь забавно! Остановите сейчас на улице сто человек – хоть вместе, хоть по очереди – и спросите: кто такой Гришин? Кто такой Шауро? А ведь как гремели имена, как трепетали народы! Воистину все – тлен и суета…
Помню, нас снимал Ролан Быков для какой-то своей телепередачи. Он был уверен в успехе, говорил, что пойдет к самому Лапину, если будет надо. Туда он и пошел в конце концов. И вышел молча, разводя руками. Разговаривать о песнях не имело никакого смысла – их просто не хотели слушать. Достаточно было нашего названия. Все это тяготило безмерно, но, с другой стороны, рождало уверенность в том, что мы все делаем правильно. Жизнь, в общем, продолжалась.
Поскольку никому, вплоть до вышеуказанных органов, было по-настоящему не известно, что таким командам, вроде нашей, можно, а что – нельзя, никаких правил и законов не существовало, все в конечном счете сводилось к наличию у ансамбля «литовки», то есть программы, утвержденной так называемым Домом народного творчества (я имею в виду не финансовую сторону концертов – тут вообще никто ничего не понимал, – а просто право выступать на публике).
Дом с таким волшебным названием располагался на Малой Бронной. Я шел туда с гордостью за то, что наше творчество занесено в разряд народного, и вообще с большим интересом. Мне казалось, что в этом доме должна кипеть какая-то яркая жизнь, воздух дрожать от народных танцев, былин и сказаний. Подойдя к подъезду, я не услышал гуслей и балалаек и, зайдя внутрь, увидел мертвые коридоры, выкрашенные тем цветом, что идет у нас в стране на детские сады, школы и больницы, – типичная советская контора. Почти все кабинеты оказались закрытыми – видимо, давно и навсегда.
Я разыскал наконец человека, ответственного за жизнь и деятельность команд вроде нашей. Носил он непростую фамилию Эстеркес, имел интеллигентную внешность с наличием бородки, в глазах его стояло застывшее страдание. Он сознавал своим административным умом, что «литовку» нам подписывать нельзя (название «литовка» было, естественно, условное – никакого отношения к государственному ЛИТу все это не имело), но аргументов найти не мог. Помню, как он в отчаянии перебирал листочки с нашими песнями и пожимал плечами.
Мне было его по-человечески жалко, но другого выхода я не видел – клубы и институты наотрез боялись принимать нас без проклятой бумажки. Действительна же она была на один отдельно взятый концерт. Это потом уже я поумнел и множил ее на ксероксе. Пару раз Эстеркесу удавалось непостижимым образом исчезнуть из кабинета, узнав, что я на пороге. Возможно, он вылезал в окно.
Впоследствии я уже не подвергал себя такому испытанию, а посылал к нему приглашающую сторону, то есть устроителей. Однажды помог тот факт, что фамилия моя совпала с фамилией зам. главного архитектора Москвы – большого человека. Это тогда работало.
У меня до сих пор валяется несколько тех самых, когда-то вырванных с кровью «литовок». Вписывал я туда, конечно, все, что угодно, вплоть до русских народных песен, но душа моя протестовала против совсем уже тотального вранья, и несколько своих песен я там оставлял. На одной из «литовок» рукой Эстеркеса вычеркнута песня «Марионетки». Что-то там в ней ему, Эстеркесу, не понравилось.