Голос и ничего больше - Младен Долар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главной задачей фашистского правителя было создание События здесь и сейчас, если фашизм инвестирует все свои ресурсы в механизм привлекательности и зрелища, если голос был идеальным средством произведения таких Событий, устанавливая прямую связь между правителем и массами, то главной озабоченностью собраний сталинской партии было то, чтобы ничего не произошло, чтобы все проходило согласно ранее установленному сценарию. Написанный сценарий не должен скрываться – напротив, сталинский руководитель всего лишь агент, должностное лицо сценария, и весь интерес монотонного чтения в том, чтобы представить как можно меньше отклонений. Здесь не авторитет голоса, а авторитет буквы является руководящим принципом – именно буква представляет Событие, голос – это всего лишь его придаток, необходимый придаток с тех пор, как речи должны были быть прочитаны вслух, чтобы быть действенными, публикации недостаточно, голос, однако, должен быть низведен до минимального количества. Видимость, что оратор, кажется, не понимает то, что он читает, несет таким образом структурный характер, это не отражение его интеллектуальных способностей, хотя иногда и было трудно отличить одно от другого. Ситуация является почти обратной фашизму: слова фюрера, поддержанные непосредственным харизматическим присутствием голоса, тут же приобретали законодательную силу, как мы смогли увидеть, тогда как сталинский правитель старался держаться в тени, как и его голос; он был всего лишь исполнителем текста так же, как и простым инструментом законов истории, а не их создателем. Он не законодатель, а просто секретарь (хотя и генеральный секретарь), заботящийся об объективно и научно установленном течении истории, покорный солдат на службе у Другого. Он не действует под своим именем, но под именем пролетариата, прогресса, мировой революции и так далее, и большой Другой ничего не доверил голосу – все в букве и ее законе.
Если сталинские руководители были плохими ораторами, то, вероятно, симптоматично то, что те, кто противостояли сталинизму, были великими ораторами. Троцкий, заклятый враг, являлся блестящим оратором; Тито хотя и не блестящий, но все же плохо умел читать по бумажке и часто прибегал к спонтанным отступлениям на простонародном языке, обращаясь напрямую к «простому народу», к которому он якобы сам принадлежал. Кастро представляет отдельный случай: его с трудом можно назвать оппозиционером сталинизма, но он следовал совсем другой логике в своих появлениях перед публикой. Он представляет нечто вроде невозможного синтеза двух противоположных элементов: с одной стороны, он произносит свои речи без написанного текста, в пламенном обращении, основываясь на сиюминутном вдохновении, с барочной риторикой и непоколебимой верой в непосредственность голоса; но, с другой стороны, эти импровизированные диалоги длятся часами, становятся сокрушительно репетитивными и спонтанно превращаются в речи партийных лидеров с таким же усыпляющим действием, осуществляя таким образом свою цель вопреки противоположной исходной точке.
Если в сталинизме все происходит во имя большого Другого истории, то в фашизме фюрер сам берет на себя роль Другого. Он не нуждается в объективных законах, его оправданием является воплощение единства и стремления нации, ее «воли к власти», ее потребности в жизненном пространстве и расовом очищении. Жизнь, сила, власть, кровь, земля – и голос, чтобы продолжить этот ряд, голос взамен, вместо закона. В такой перспективе все наследие Просвещения – человеческие права, демократия и так далее – могут возникнуть лишь как препятствия для биополитической программы. Катастрофа сталинизма заключалась в том, что он был наследником Просвещения и представлял его внутреннее извращение. Его террором был террор буквы и закона во имя Другого, но само скрывание закона за буквой было источником извращения: сталинский голос был слабым и однообразным, простой приросток к букве, однако эта инсценировка, это низведение голоса к минимуму, стремление стушевать его в целях представления буквы в ее самом объективном измерении, независимо от субъективности ее исполнителя – именно это низведение и было источником власти Сталина. Чем больше он представлялся маленьким, тем больше была его власть, сведенная до спрятанного придатка, мельчайшего добавления голоса, но именно голос принимает решение о действенности буквы.
Агамбен на первых страницах своей книги «Homo sacer» определяет вслед за Карлом Шмиттом суверенитет как парадокс:
«Суверен в одно и то же время находится внутри и за пределами правовой системы». Суверен, обладая законной властью приостанавливать действие закона, ставит себя вне закона. Это означает, что парадокс можно также сформулировать следующим образом: «Закон находится вне себя самого», или: «Я, суверен, находящийся вне закона, заявляю, что положения вне закона нет»[251].
Так, суверенитет структурно основан на исключении. Суверен – это тот, кто может приостановить правовой порядок и объявить чрезвычайное положение, когда привычные законы больше не действуют, делая из чрезвычайности правило. Чрезвычайное положение поддерживает очень близкую связь с измерением «голой жизни»: действительно, оно объявляется, когда наши голые жизни в опасности (во время стихийных бедствий, войн, восстаний, 11 сентября…) и когда мы вынуждены во имя голой жизни отменить действительность нормального правления закона. Суверену решать, настолько ли велика опасность, чтобы вводить такие крайние меры, в результате чего само правление закона зависит от решения и исходного суждения пункта, находящегося вне закона. И в тот самый момент, когда объявляется то, что напрямую касается наших голых жизней, выживания, следовательно, является неполитическим вопросом, мы имеем дело с суверенитетом и политикой в их чистой форме, с их показательной стороны.
Мы можем увидеть, что этот парадокс во многом совпадает с отношением между голосом и буквой, которое мы проанализировали. Буква закона, чтобы завоевать авторитет, вынуждена в определенный момент времени опереться на сам по себе подразумеваемый голос, это структурный элемент голоса, который гарантирует, что буква – не просто «мертвая буква», а вершит власть и может быть приведена в действие. Последнее может принять форму разделения труда и «мирного сосуществования» во всей ее проблематичности, однако напряженность между ними постоянно представляет гораздо более мрачную угрозу: голос структурно находится в том же положении, что и суверенитет, что означает, что он может приостановить действенность закона и ввести чрезвычайное положение. Голос находится в точке исключения, которое угрожает стать правилом там, где он вдруг демонстрирует свое глубокое соучастие в голой жизни, zoe как противоположность bios, о которых говорил Аристотель. Эта чрезвычайная ситуация – чрезвычайная ситуация голоса на командующей позиции, при которой его скрытое существование вдруг становится подавляющим и разрушительным. Голос находится именно в той точке, место которой невозможно определить, в рамках и за рамками закона одновременно, отсюда и постоянная угроза чрезвычайного положения.
Отсюда следует «политика голоса», в которой голос является центральным и амбивалентным. Переход от голоса к логосу представляется как непосредственный политический переход, который на второй страдии приводит к повторному появлению голоса в недрах политики. Если отношение голос/логос аналогично отношению голос/буква, то мы можем увидеть, что голос, объект голоса, снова оказывается на пересечении обоих. Здесь должна быть часть голоса, которая наделяет букву авторитетом, существует точка, в которой буква должна опереться в своем авторитете на сам по себе автоматически подразумеваемый голос. Эта неслышная часть голоса снова возникает с неким очарованием в отношении ритуального применения голоса там, где скрытый голос появляется в положительной звучности, в виде, так сказать, своего собственного дублера. Парадоксальная топология голоса преимущественно находится «между двух», что мы и увидели на протяжении этих страниц, и может быть продолжена на отношения между phone и logos так же, как между zoe и bios.