Любимая игра - Леонард Коэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шелл рассказала, как ей понравился Джозеф Конрад[100].
Они нежно попрощались: оба понимали, что эти три минуты не удались.
Он писал два часа, подробно описывая день. Мошкара грызла его руку, и он это записал. В индейской куртке было слишком жарко, но снимать ее неохота. Он записал и это.
7
Мартин его восхищал. Бривман пришел к выводу, что неправильно понял выражение его лица. То был не безучастный ужас, но обычное удивление. Редчайшее создание – блаженный безумный ребенок. Другие дети сознавали его предопределение и относились к нему с каким-то ошеломленным трепетом.
Однажды днем они развлекались, окружив Мартина и выдавая ему большие числа для умножения.
Он раскачивался взад-вперед, словно молился с закрытыми глазами. Думая, он ладонями бил себя по бедрам, будто неловкая птица, что пытается оторваться от земли, и издавал гудение, словно его мозг был механизмом.
– Ум-м-м-м-м-м-м-м-м-м…
– Гляди-ка, на взлет пошел!
– Ум-м-м-м-м-м-м-м-м-м…
– Давай, Мартин!
– Восемьдесят одна тысяча девятьсот восемнадцать, – объявил он, открывая глаза. Мальчишки издали вопль восторга и кинулись его обнимать.
Потом Мартин заметил маленькую сосну. Замер, некоторое время смотрел, потом вышел из круга. Бривман пошел за ним.
– С тобой все хорошо?
– О да. Думаю, я лучше это посчитаю.
До ужина он развлекался тем, что подсчитывал, сколько иголок на среднестатистической сосне.
Узнав, чем занимался днем Бривман, Кранц разозлился.
– Миссис Старк нам не за это платит деньги.
– Да?
Невероятно, что они поставили себя в положение, когда один может осуждать другого.
– Не за то, чтобы ее сын был цирковым уродцем.
– А за что она платит деньги?
– Заткнись, Бривман. Ты же понимаешь, что это нездорово. Она хочет, чтобы парень был как все – вместе со всеми, незаметным. Ей и так трудно.
– Хорошо, заставим его играть в бейсбол.
– За нарушение правил сурово наказывают, герр Бривман.
8
За корпусами подковой поднимались холмы. На одном склоне располагался амфитеатр с деревянными скамьями и сценой. Там играли пьесы, устраивали спевки, а по субботам он становился домом собраний.
Как прекрасны шатры твои, о Яаков,
жилища твои, о Израиль…[101]
Пели на иврите, голоса мешались с солнечным светом. Вокруг благоухание, сосны высоки, покалечены и черны. В белых одеждах собирался весь лагерь.
Вот когда прекрасны мы, думал он, только в эту минуту – когда поем. Штурмовики, банды крестоносцев, шайки вонючих рабов, добродетельные граждане – терпимы, лишь когда голоса их звенят в унисон. Любая несовершенная песня намекает на идеал.
Эд рассказал чудесную историю Шолом-Алейхема о мальчике, который хотел играть на скрипке, но родители-ортодоксы запрещали ему[102]. Какую-то минуту Бривман думал, что Эд перебарщивает, но нет – тот сам раскачивался и танцевал под свою воображаемую скрипку, и все ему верили.
Тот же Эд, что делал ставки на девичье тело.
Бривман сел, думая, что так он никогда не мог – быть таким спокойным и волшебным. А он хотел быть таким: кротким героем, в которого влюбляется народ, человеком, говорящим со зверьем, Баал шем Товом[103], что носит детей на закорках.
Ни одно еврейское слово ему никогда не удастся произнести с уверенностью.
– Кранц, – шепнул он, – почему нам не позволяли ходить за железную дорогу?
Двенадцать добродетельных лиц сказали ему «шшш».
Все же – и он знал, что это самонадеянность, – он часто считал себя Истинным Евреем. Опыт научил его, каково быть чужаком. Он был за это благодарен. Теперь он распространил этот опыт на собственный народ.
Так или иначе, к чему все это? Одинокий человек в пустыне, умоляющий о склоненном лике.
Энн исполнила хасидский танец, поспешными, ироническими движениями убивая в своем теле все женственное. Но на несколько секунд они заблудились в Европе, их кожа бледна, на узких улицах они ждут чудес и шанса отомстить, которым никогда не воспользуются.
После субботней службы бабочка, казалось, провожала его с холма и исчезла, когда он вышел из леса на территорию лагеря. Эту почесть он ощущал весь день.
9
– Так трудно, – произнес голос Шелл. – У всех есть тело.
– Я понимаю, – сказал Бривман. – И есть такой момент по вечерам, когда отчаяннее всего нужна просто рука на плече.
– Я так рада, что мы по-прежнему можем разговаривать.
Честность заставила ее рассказать о ее соблазнах. Она ничего не хотела от него скрывать. Они оба сознавали опасность этого метода: есть люди, которые меня хотят. Удержи меня, или это сделают они.
Он слушал, прислонившись к стене в темной кухне. Как странно, что кто-то говорит с ним так нежно! Как ему удалось сотворить чудо, в котором кто-то с ним нежно говорит? Это была магия, которой, как он был уверен, он никогда не владел – словно читаешь чьи-то первые стихи. Но вот прошептали его имя.
Отвратительное предсказание родилось в его сердце: он загонит шепчущую в сотни равнодушных постелей и заставит ее замолчать.
– Шелл, я завтра приеду в Нью-Йорк!
– Ты уходишь из лагеря?
– Здесь мне ничего не светит.
– О, Лоренс.
Когда он вышел наружу, с небес лило, и в нем по-прежнему звучал ее голос. Бривман принялся кружить по игровой площадке. Вокруг высокие сосны и холмы – он будто в чаше. Один черный холм, казалось, как-то связан с его отцом, и Бривман с трудом поднимал на него глаза, продолжая выписывать круги и пьяно спотыкаясь.
Дождь затягивал пеленой разбросанные тут и там фонари. Его переполнил неописуемый стыд. В этих холмах – его отец, ветром летает среди миллионов влажных листьев.
Потом его сокрушила мысль – у него же есть предки! Гирляндой маргариток они уходят все дальше и дальше в прошлое. Он описывал круг за кругом по грязи.