Восточный вал - Богдан Сушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Произнося эту свою речь и прислушиваясь к тому, как фельдфебель медленно, словно учитель на уроке, объясняет лейтенанту его задачу, Штубер незлобно, но и без оскорбительного сочувствия смотрел на Отшельника. Ему важно было уловить реакцию обреченного. Поэтому-то он и отдал приказ лейтенанту на русском.
— Яволь, — козырнул лейтенант. — Я, правда, понятия не имею, как его сооружать, но русские плотники разберутся.
Вот именно: приучайте, приучайте их сооружать «распятия». Теперь это пригодится им куда больше, нежели умение писать коммунистические здравицы. А может, сам хочешь смастерить крест для «распятия», а, солдат? — обратился он к Отшельнику. — Ты же видишь, что это за мастера! Топорная работа, того и гляди, в самый ответственный момент все рухнет.
— Сволочь ты, эсэс, — потупил глаза Орест и зло сплюнул. Он все понял: теперь его уже не повесят. Этому эсэсовцу показалось, что повесить — наказание слишком мягкое. Но не живьем же его будут распинать!
«Господи, не живьем же!» — вычитал Штубер в его глазах, когда, осознав весь ужас своего положения, Отшельник посмотрел на него с какой-то чисто человеческой надеждой.
В эту минуту гауптштурмфюреру вдруг показалось, что теперь Отшельник готов на все, только бы получить возможность спасти свою жизнь. Например, предложи он Оресту выдать базу партизанского отряда, стать полицаем или собственноручно повесить всех, кто мастерит сейчас виселицу, он, несомненно, воспользовался бы ею. Но ему не хотелось давать этому человеку никакого шанса, никакой надежды. Полное отчаяние, при осознании всего ужаса того, что его ожидает, — вот условие эксперимента, который он сможет потом описать и психологически исследовать, основываясь на данном документальном факте.
Свое появление на украинской земле Штубер отметил сотворением удивительного памятника — замурованным вместе с остатками гарнизона дотом на берегу Днестра, А свой окончательный отъезд отметит сооружением виселицы с распятием. Причем «Христа местного значения» на этом распятии можно время от времени менять, он уже подумал над этим. Да, он хотел поставить Отшельника на черту, за которой уже нет ничего, кроме страха, боли и нравственного падения личности. К своему несчастью, Отшельник до сих пор не впал в прострацию. У него слишком крепкие нервы, чтобы эта «божья благодать» затмила ему разум, чувства и эмоции.
В последнее время Штубер все больше задумывался над тем, что ему стоит заняться не только научными статьями, но и взяться за писательское перо. В конце концов, своим пристрастием к психологическим экспериментам он уже сумел создать столько неординарных жизненных ситуаций, сотворить столько «трагедий личности», смоделировать столько нравственных конфликтов и коллизий, что этого материала вполне хватило бы для создания, по крайней мере, десяти томов приключенческой прозы. Правда, он готовился к другой карьере, с которой может сравниться лишь карьера фюрера. Но кто подскажет ему, где находится та страна, в которой согласны смириться с его появлением в этой роли?
Впрочем, если Германия проиграет войну, — а к этому все идет, — вряд ли найдется и такая страна, в которой он будет цениться и как сочинитель романов о доблестных офицерах СС.
— Тебе никогда не приходилось играть роль монаха-отшельника? Ну, хотя бы в кружке художественной самодеятельности?
Гордаш смотрел на него, как на сумасшедшего. Он не понимал Штубера. Не потому, что наконец-то впал в прострацию. Просто Орест не мог уловить хода мыслей этого офицера. Не мог ни тогда, когда тот заговорил с ним впервые, здесь же, у недостроенной виселицы, ни теперь.
— Какого еще монаха?
— Не играл, значит.
— Может, ты сыграешь? — въедливо поинтересовался Орест. — Я тебя очень быстро и профессионально приколочу к этому кресту.
Штубер задумчиво посмотрел на виселицу, словно прикидывал: «Может, и в самом деле?..», но все-таки безнадежно покачал головой.
— Не получится у меня. Фактурой не вышел. И потом, посуди сам: какой из меня, «палача-эсэсовца», как вы все утверждаете, монах? Да и ты, солдат, в роли режиссера не очень смотришься.
Выпады Отшельника его не раздражали. Проводя свои эксперименты, Штубер вообще редко впадал в раздражение или предавался обидам, это было бы непрофессионально. Чего бы стоили тогда эти эксперименты, и чего бы стоил как «психолог войны» он сам?
— Слушай, чего ты хочешь от меня, мразь в мундире? — угрюмо и тоже почти добродушно поинтересовался Отшельник. — Привез меня сюда, так кончай уже: вешай, распинай, сжигай, только перед этим уберись с глаз!
— Это я к тому, — невозмутимо продолжал Штубер, не затаивая зла на обреченного, — что через два часа тебе придется сыграть роль, которая не доставалась ни одному, даже самому великому, артисту, — роль распинаемого Иисуса Христа. Тебе известно, за что именно он пострадал, и ты не отрицаешь его существования, правда? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Вот и прекрасно. Даже не представляешь, как тебе будут завидовать. Какой еще артист и на какой такой сцене или перед кинокамерой способен воспроизвести муки Иисуса так натурально, как это предоставляется сегодняшним распятием тебе?
— У тебя тоже неплохо получилось бы.
— Не смею соперничать, и никогда не посмею. Тем более что партер будет занят людьми, которым надлежит восходить на эшафот мимо твоего распятия. Да, не будет оваций, не будет криков «Браво!», и вряд ли тебя станут вызывать на «бис». Но зато своими муками ты будешь благословлять их, вдохновляя на мужественную, достойную смерть. О галерке тоже позаботимся. Там будет несколько тысяч обитателей лагеря. Вопрос упирается только в одно — в качество судного креста. Хотелось бы, чтобы он выполнен был мастерски. Посмотри на этих, с позволения сказать, плотников. Им бы только дрова рубить, а не голгофные кресты ставить.
— Прикажи, чтобы развязали руки, — неожиданно прорычал Отшельник. — Руки скажи, чтоб развязали! Да не бойся, морду бить не буду.
— Желание кого бы то ни было избить меня, всегда связано с определенным риском. А вот то, что ты решился смастерить для себя крест, на котором будешь распят… Такого в библейских сюжетах не встретишь. Смастеришь, поднимешься с ним на эшафот, как на Голгофу, приколотишь к столбу, под петлей… Я чего-то не предусмотрел во всем этом представлении?
— Когда мы развяжем ему руки, он потребует топор, — вмешался Зебольд. — А в прошлый раз он убежал, зарубив часового топором.
— Ну, зарубил. Что было, то было, — артистично вздохнул Штубер. На то и война, так ведь, Отшельник? И не станет он опять бросаться с топором на часовых, поскольку в его репертуаре нечто подобное уже было. Так зачем повторяться? Правда, имена для новоявленного Христа — Орест, Гордаш, Отшельник… — не совсем подходящие. Да только вряд ли за оставшееся время мы сумеем придумать что-нибудь получше. Словом, руки рядовому Гордашу развяжите, выдайте древесину, топор, пилу и гвозди да выделите двух помощников, и пусть трудится.
— …А то ведь и впрямь сварганят. Не то, что висеть, смотреть на него будет стыдно, — погасшим голосом произнес Гордаш, разминая окоченевшие под веревками руки. — Раз вытерпел Христос, значит, и мы вытерпим.