Дом над Онего - Мариуш Вильк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я бы, например, дорого отдал за то, чтобы узнать, о чем он думал, начиная последний подготовленный для печати дневник под названием «Лес, побережье, пустыня» сентенцией индусского мудреца Аштавкры: «Мудрец, который познал истину о личности, разыгрывает игру жизни, и его жизнь и жизнь тех, кто блуждает и ведет на этом свете существование обычных тягловых животных, не имеют ничего общего».
11 мая
Лучшая часть дневника — та, что так и не была написана.
Томас Мертон
Ночью Онего открылось. Еще вчера все озеро покрывал почерневший «скисший» лед, по которому можно было читать события минувшей зимы — от первой ноябрьской майны до последней рыбацкой лунки: где человек сидел, куда направились волки, откуда обычно дул ветер. А сегодня плещется за окном вода, играет барашками на солнце. Оказалось достаточно дуновения ветра — и ни майны, ни лунок, ни волчьей тропы.
Мои гусли — бездна Онего.
Николай Клюев
Начало белых ночей
В это время года (на пороге лета…) Онего наливается сиянием и напоминает огромный таз, по края наполненный жидким светом. При безветренной погоде свет в тазу густой, похожий скорее на ртуть, чем воду. Но малейший ветерок — и свет играет на ряби, словно струны перебирает.
Тогда я вспоминаю гусли Клюева.
* * *
Приступая к «Дому над Онего», я долго думал: кто из моих предшественников глубже всего связан с этими местами? Я искал вдохновения. Проводника. Цитаты.
Разные имена приходили в голову. Прежде всего — Гаврила Романович Державин. Как-никак — первый губернатор Олонецкой губернии и одновременно первый поэт Империи. Затем Федор Глинка, чьей «Карелией» восхищался сам Пушкин — тем более что идея романтической поэмы с этнографическими комментариями производила впечатление поистине постмодернистское. Потом я некоторое время присматривался к Элиасу Лённроту[156], то есть, по сути, — к Вяйнямёйнену, ведь точно неизвестно, кто «Калевалу» спел, а кто — всего лишь скомпилировал. Я перебрал еще несколько имен: Павел Рыбников, собиратель былин, автор ряда эссе о фольклоре, словаря местных говоров и путевых записок; Трофим Рябинин — родоначальник целой династии заонежских певцов; Ирина Федосова, которую кто-то назвал заонежской Ахматовой. И наконец, Александр Линевскоий[157]— открыватель беломорских петроглифов и автор романа о Беломорье — соцреалистической северной эпопеи. К сожалению, каждый из них представлял какое-нибудь одно измерение, одну культурную традицию, один жанр. А ведь Заонежье — это синтез традиций и жанров, точка пересечения славянских, саамских и угро-финских путей, стыка сельскохозяйственной и кочевой культур, конфликта православной веры и старообрядчества, и так далее…
И лишь в наследии Николая Клюева я обнаружил сплетение всех этих сюжетов в единое полотно.
* * *
Для описания феномена творчества Николая Клюева профессор Маркова изобрела термин «этно-поэтика». Ибо русские — согласно Елене Ивановне — не народ, а целая раса, обитавшая на обширной территории Российской империи, распавшаяся на ряд самостоятельных этнических групп (сравните поморов, живущих на берегу Белого моря, и донских казаков — и вы поймете, что она имеет в виду). Клюев принадлежал к так называемой северорусской этнической группе, в его творчестве заметны как восточнославянские влияния (культ Матери-Земли, православие, былины и лебеди), так и угро-финские и саамские (тотемизм, шаманазим, руны и гагары). Николай Алексеевич вполне отдавал себе в этом отчет.
Конец нереста рябинового леща
Начало лета в Заонежье… Лещ нерестится последним — после щуки и окуня. Сначала движется на нерест черемушник, то есть черемуховый лещ (который откладывает икру в период цветения черемухи), и лишь потом, когда вода в озере прогреется до самого дна, а на берегу зацветет рябина, из глубины поднимется за любовью огромный рябинник. Его икра отдает илом и имеет золотой цвет кубышки.
Николай Клюев — подобно Аввакуму и Шаламову — сам писал свое житие. Складывал из фактов причудливые узоры, неторопливо подбирал детали… тут сотрет следы, там — сознательно запутает сюжет. Нередко фантазировал. Но лишь в перспективе его смерти видно, что и жизнь не скупилась — так называемые стечения обстоятельств образовали версию судьбы поэта, местами гораздо более изысканную, чем конфабуляции поэтического воображения.
Вот, к примеру… В автобиографической «Гагарьей судьбине» Клюев описал седую гагару — царицу водоплавающих птиц, — на крыльях которой растут перья с чудесным пищиком. Никто никогда не видел мертвую гагару: чувствуя приближение смерти, птица ныряет в глубину Онего и там — под омежным корнем — умирает. Лишь изредка водяница (женский дух воды) во время агонии гагары передает ее перо поэту. Омежный корень — корневище цикуты.
Клюев написал свою «Гагарью судьбину» в 1922 году. И не мог в то время знать, что спустя двенадцать лет окажется в Сибири за… «любовь Сократа». Таким завуалированным образом писатель Гронский[158](главный редактор журнала «Новый мир» и газеты «Известия», председатель Союза советских писателей и создатель термина «социалистический реализм») донес Генриху Ягоде о педерастии Клюева. После тяжелой трехлетней ссылки, в октябре 1937 года, в Томске автора «Песен из Заонежья» тайком расстреляли. Могилы не было и нет.
Так сама жизнь дописала житие Клюева. Поэт испил свою чашу цикуты до дна. Никто не видел гагару мертвой.
* * *
Кстати, о гагаре. В саамских мифах гагара — прародитель человеческого рода, а у русских она символизировала нечистую силу. В русском фольклоре птичьим пращуром человека был лебедь.
* * *
Исследователи жизни Клюева делятся на две лагеря. Одни ему не доверяют (Азадовский[159]) и копаются в документах, а не найдя таковых, оставляют белое пятно — в надежде, что когда-нибудь оно заполнится. Другие же не придают особого значения архивным материалам (Михайлов[160], Субботин[161]) и верят поэту на слово, а если слова его не находят подтверждения, предполагают, что перед ними метафора, то есть духовный троп. Такой подход мне ближе.