Моя жизнь с Пикассо - Карлтон Лейк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Луи Карре накупил в предыдущие годы множество картин и открыл галерею в Нью-Йорке, но в то время она не процветала. Поэтому он был завален недавними полотнами Пикассо, и следовательно, во всяком случае, пока, потенциальным покупателем не был. А если Канвейлер не соглашался покупать картины по ценам Пабло, то на Пауля Розенберга рассчитывать и вовсе не стоило.
И вот тут-то впервые появился Куц. Он торговал полотнами нескольких американских художников-авангардистов — Готлиба, Мазеруэлла, Басиотеса и других — и Готлиб, по его словам, подал ему мысль, что его положение упрочится, если у него наряду с полотнами его постоянных художников будут и картины Пикассо. Куц получал значительные доходы и счел, что может пойти на такой шаг. Он явился к Пабло как покупатель со стороны, с особыми мотивами покупки: в отличие от других торговцев, с которыми Пабло имел дело постоянно, фонда картин Пикассо у него не было, и они ему требовались для своего рода моральной поддержки своих американских художников. По обеим этим причинам он соглашался платить ту цену, которую запрашивал Пабло. Но тогда Пабло не продал ему ничего. Сказал — пусть приезжает еще раз в июне, а сам он тем временем обдумает, что ему предложить.
Когда Куц уехал, Пабло решил воспользоваться его предложением для нажима на Канвейлера. Сказал ему: «Теперь у меня появился торговец, который, в отличие от вас, с радостью готов покупать картины по моим ценам». Канвейлер ответил: «Это его дело. Значит, он может себе это позволить. Я нет». И остался непреклонен. Правда, он условился с Пабло о покупке всех литографий, сделанных у Мурло. До тех пор Пабло сделал всего по несколько оттисков с каждого клише. Спрос на эстампы начинал быстро расти, особенно в Америке, и Канвейлер согласился купить полное собрание литографий Пабло, по пятьдесят оттисков с каждой. Это означало много эстампов и много денег. В итоге у Пабло стало меньше причин заботиться о продаже полотен. В сущности, он совершенно забыл о Куце. Но Куц приехал в июне, как предложил Пабло, и явился на улицу Великих Августинцев. Увидел несколько полотен, которые привлекли его. Пабло объяснил ему в общих чертах новую структуру цен — столько-то за картину в зависимости от размера. Куц согласился и хотел немедленно заключить сделку, но Пабло не торопился. Сказал: «Приезжайте чуть погодя на юг повидаться с нами, там и поговорим о картинах. Спешить некуда». Вскоре после этого Куц приехал с женой в Гольф-Жуан. Ему хотелось купить картины, но Пабло больше интересовало купанье. Примерно через неделю, когда Куц, видимо, уже подумывал, что приехал напрасно, Пабло сказал ему: «Возвращайтесь в Париж, обратитесь к Сабартесу. Он покажет вам полотна, и вы отберете, какие захотите купить». Написал Сабартесу письмо с разрешением допустить Куца в мастерскую для отбора картин с целью покупки. Куц отобрал портрет Доры Маар сорок третьего года, довольно деформированный; очень привлекательный натюрморт с чайником и вишнями, написанный в марте сорок третьего года, в то время, когда мы с Пабло познакомились; еще один со стаканом и лимоном; одну картину из серии «Парижские мосты»; маленький, очень выразительный портрет дочери нашей консьержки и два моих портрета, один в духе «Женщины-цветка», но с изображением одной лишь головы.
Поскольку указания Пабло были не особенно четкими, Сабартес приехал в Гольф-Жуан вместе с Куцами в их машине, с картинами. Когда они подъехали к дому, и Пабло увидел Куцев с холстами под мышкой, он напустился на Сабартеса:
— Я ведь не велел тебе привозить картины. Имелось в виду, что эти люди могут поглядеть на них, выбрать, что им нравится, и только. Сделка не заключена. О чем ты только думаешь? И все это при Куцах, которых мы едва знали.
— Господи, — продолжал Пабло, — эти картины даже не застрахованы. А вдруг бы их украли по пути, или вы попали бы в автокатастрофу, и они погибли?
И продолжал бушевать так очень долго, наговорив Сабартесу много обидного, унизительного.
Пабло считал, что Куцы посмотрят картины, потом вернутся в Гольф-Жуан и поговорят с ним о ценах уже конкретно. К тому же, он хотел бы придержать одну-две картины до самого конца, чтобы по мере возможности затруднить сделку. Из того, что Куцы вернулись с картинами, получалось, что сделка, в сущности, завершена. Пабло не хотелось оказываться в таком положении, поэтому он отказался пока что продавать картины и оставил их в Гольф-Жуане.
При Куцах я помалкивала, но после их отъезда, когда Пабло, Сабартес и я сидели за едой, я сказала Пабло, что, по-моему, он вел себя недопустимо. В ответ он рассказал вот что:
— Макс Жакоб однажды спросил, почему я так любезен с теми, кто ничего не значит для меня, и так груб с друзьями. Я ответил, что первые мне глубоко безразличны, но поскольку друзья очень даже небезразличны, считаю, что нашу дружбу надо время от времени подвергать испытанию, проверять, такая ли она крепкая, как должна быть.
Сабартеса это не утешило. Он поспешил уехать в Париж. Думаю, с ним ни разу в жизни не обходились так скверно.
Впоследствии Пабло наконец продал Куцам несколько картин и сообщил об этом Канвейлеру. Канвейлера это потрясло. Он решил покупать у него картины снова и составил контракт — с ценами Пабло — по которому Пикассо обязывался не продавать картин напрямую никому из торговцев, кроме Канвейлера. Однако Пабло проникся симпатией к Куцу и время от времени говорил: «Хотелось бы, чтобы Куц приобрел эту картину». Когда Куц появлялся, Пабло отправлял его к Канвейлеру взять картины, предназначенные специально для него. Даже назначал ему особую цену.
Иногда Пабло даже давал картину Куцу в отплату за какую-нибудь услугу. Был год, когда он попросил Куца отправить ему морским путем до приезда во Францию белый «олдсмобил» с откидным верхом в обмен на холст. Так он мог сказать Канвейлеру: «Я дал ему полотно, потому что он прислал мне машину». Помню, «олдсмобил» Пабло выменял на большой натюрморт со столом, на котором лежит петух с перерезанным горлом, нож и миска с кровью.
Как-то летом сорок шестого года, когда мы сидели на пляже в Гольф-Жуане с группой людей, кто-то предложил Пабло попробовать силы в керамике и сказал о гончарной мастерской под названием «Мадура» в Валлорисе, которой владели супруги Рамье.
Не помню, кому принадлежала эта мысль. То было чуть ли не анонимное предложение, брошенное на песок в разговоре с людьми, никто из которых не был особенно близким другом. Мы однажды поехали в гончарную, главным образом из любопытства, и Пабло разрисовал несколько тарелок из красной, уже обожженной глины — так называемого бисквита — немногочисленными изображениями рыб, угрей и морских ежей. Особого интереса к этому он не проявил, потому что формы и материал, которые получил для работы, не показались ему особенно привлекательными. Провел там вторую половину дня, болтаясь без дела, потом мы уехали. Все это было несерьезно, как если бы Пабло сделал рисунок на скатерти в ресторане, а потом ушел и забыл о нем. Больше о керамике он не думал.
Следующим летом мы опять жили в доме месье Фора, но теперь с ребенком и няней, взяться за длительную работу Пабло было труднее, чем в прошлом году. Он снова поехал в музей Антиба на четыре дня сделать триптих «Улисс и сирены». Теперь замок Гримальди был полон его работ и начинал функционировать как своеобразный музей Пикассо, но работалось ему там уже не так, как раньше; эта глава подошла к концу. Он побывал на всех боях быков в пределах досягаемости — это неизменно является у него признаком беспокойства. Потом однажды в августе на пляж пришли месье и мадам Рамье, пригласили его заглянуть в «Мадуру», посмотреть на результаты того, что он сделал в прошлом году. Мы поехали — опять главным образом из любопытства — и на Пабло то, что он увидел, особого впечатления не произвело. Но он так скучал от безделья, что перед уходом сказал Рамье: «Если дадите мне рабочего для помощи в технической стороне дела, я вернусь и буду работать всерьез». Они очень обрадовались.