Уготован покой... - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот в таком тоне ведем мы с тобой разговор тридцать с лишним, тридцать шесть или почти уже тридцать семь лет. Кстати, я не забыл, как в октябре или, возможно, ноябре 1928 года в отчаянии пришел к тебе. То была наша первая встреча, ты тогда был казначеем Объединения кибуцев, и я буквально умолял тебя хоть как-то помочь нашей группе — мы прибыли из Польши и застряли где-то в Галилее, голые, босые, без копейки денег. «Ни гроша вы у меня не получите», — прорычал ты. И тут же добавил, словно оправдываясь: «Наши мудрецы учили: сначала следует помочь беднякам своего собственного города». И направил меня к Гарцфельду. Ладно. Гарцфельд, понятно, послал меня снова к тебе. И ты в конце концов смилостивился уступил и дал нам небольшой заем, назвав его с присущим тебе юмором и любовью к принятым у древних мудрецов формулировкам «платой за молчание». Я не забыл. Да и ты не прикидывайся простачком, ты тоже не забыл. Короче, в подобном тоне общаемся мы с тобой все время. Тридцать семь лет. Кстати, послушай-ка: не так уж много времени осталось у нас. Ведь итоги почти подведены. Но и тебе, и мне еще предстоит искупить друг перед другом свой грех, в котором виноваты мы оба: то тут, то там грешили мы суесловием, ложью, оскорблениями. Ладно. Извини и прости меня за все. Вот и я простил (кроме случая, связанного с Пардес-Ханой, — этого я не прощу тебе даже на том свете). Но наши взаимные счеты почти закончены. Тяжело у меня на сердце. Время наше ушло, Эшкол, и, возможно, грешно говорить то, что я скажу, но жертвы наши были напрасны. Что-либо исправить невозможно. А то, что придет после нас, вызывает у меня страх, чтобы не сказать темный ужас: скифы, говорю я тебе, гунны. И партия, и учреждения, и армия, и поселения — отовсюду надвигаются на нас татарские орды. Не говоря уж об обычных подлецах, до жути расплодившихся и размножившихся у нас. Короче, кому, как не тебе, известно: недобрый ветер веет над всей страной. А ты, что же ты? Ты несешь тяжкую ношу и наверняка, оставаясь наедине с собой, молча стискиваешь зубы. Либо, самое большее, вздыхаешь, прикрываясь рукавом. Но разве не мы, старики, собрав остатки сил, могли бы еще хоть что-то сделать? Грудью защитить наши ценности? Ладно. Однако письмо это написано не для того, чтобы стать поводом к дискуссии. Мы уже стары, мой друг и мой противник. Жизни осталось едва ли не на самом донышке. Она угасает, прошу прощения. И мне достаточно бросить взгляд на твое лицо, чтобы увидеть, как преследует и мучает тебя дух зла. По правде, он достает и меня. Кстати, уж прости меня, но в последнее время ты раздался и растолстел до невозможности. Я имею в виду фигуру. Но будь на страже! Помни, что, как говорят французы, после нас хоть потоп!
Прости. Я несколько увлекся. Послушай. С этого момента я буду предельно краток. Я ведь должен, в конце концов, изложить суть дела. Но, Боже ты мой, в чем она — суть дела? Именно над этим я столь мучительно бьюсь. Сейчас ночь, зимняя ночь, время уже после полуночи, ливень лупит снаружи, уничтожая зимние посевы, которые и без того гибнут от избытка влаги. И электричество у нас как назло вырубилось. Я пишу тебе при свете коптящей керосиновой лампы, и эта лампа поневоле будит во мне разные воспоминания, которые, не стыжусь в этом признаться, приближают меня к тебе. Я ли не любил тебя, говоря простыми словами? Да и что в том удивительного: кто же не любил тебя в те дни? Ты уж, прошу прощения, был некогда писаным красавцем. Черноволосый, крепкий, высокий — единственный высокий человек среди целой компании сущих недомерков, такой цыганистый украинец, разбивший не одно сердце. Да еще к тому же тенор Божьей милостью. Между нами, не стану отрицать: все мы тебе страшно завидовали. «Он такой душка», — говорили девушки, закатывая глаза. А Гарцфельд за твоей спиной обычно называл тебя украинским словом козак. Что до меня, не могу отрицать: я никогда не был похож на знаменитого киноактера, вроде красавчика Валентино. Видимо, уже тогда была у меня физиономия обозленного интеллигента. И это было мне очень досадно.
Но теперь, после всего, свершился над нами праведный суд небес. У тебя, грешного, прошу прощения, брюхо и лысина, да и я, грешный, толст и лыс. Мы с тобой словно пара старых отцов семейств. И оба мы носим очки. Мы все еще сохраняем следы загара, но болезни нещадно преследуют нас. Ничего от нас не останется, даже малой малости. Мы исчезаем, а вместо нас приходят скифы. Кстати, «физиономия обозленного интеллигента» — это выражение Хавы, моей подруги. Девушка она с характером, острая на язык, но преданность ее достойна похвалы. Сердце свое — однажды мы говорили с тобой об этом, не правда ли? — она отдала в юности какому-то сумасшедшему уголовнику. Но здравый смысл уберег ее от него и заставил устремиться ко мне. Я, по своему обыкновению, простил ей все. Но вот она, кажется, до сего дня не может простить мне того, что я простил. Зачем мне скрываться перед тобой: я не добрый человек, злой и злопамятный. Злой до мозга своих старых костей. Я, возможно, один из тех тридцати шести злодеев, на которых держится мир, пусть старинная еврейская легенда и утверждает, что мир держится на тридцати шести праведниках. Я из тех злодеев, что в буквальном смысле заложили души свои во имя Идеи, захватившей нас во времена нашей юности. Но именно это «злодейство» заставляло нас служить нашему учению, отдаваться нашей работе и таким образом совершать добрые дела. Послушай, дорогой Эшкол, разве мы, по злодейству нашему, не совершили кое-какие добрые дела, которые и самому черту не под силу отобрать у нас? Надо признать, что хитрость участвовала во всех этих делах, хитрость, о которой сегодня глупые ненавистники говорят как о хитрости стариков, извечно действующих окольными путями. Но разве все наши козни, интриги, вся наша изворотливость преследовали такие цели, как личная нажива и удовольствия, а не свершение добрых дел? Однако не станем отрицать: от почестей мы никогда не отказывались — ни во время оно, ни теперь. Тем не менее, со всеми своими страстями и желаниями, мы были злодеями во имя Небес. Злодеями, которыми правило религиозное чувство. Неким образом мы служили нашему делу всеми нашими инстинктами. И тысяча тысяч различий разделяет наше «злодейство» и ту мерзость новых подонков, которые расплодились и размножились нынче вокруг тебя, и вокруг меня, и всюду, куда только ни бросишь взгляд. Ладно. Все кончено. Ты, прошу прощения, толстый надутый старик, выглядящий, уж извини, хуже самых жестоких карикатур на тебя, и я, вот он — старый, сгорбившийся, сварливый. К тому же, не про тебя будь сказано, еще и малость глуховатый. Кстати, и очень больной…
Но и это не главное. На сей раз я пишу тебе не для того, чтобы, не приведи Господь, ввязаться в драку. Мы с тобой уже предостаточно дрались друг с другом. Напротив, пора бы нам с тобой примириться, тебе и мне, стоящим на полюсах пустыни одиночества. А потому не стану повторяться и сводить с тобой счеты по поводу «дела Лавона», обвиненного в провале нашей разведки в Египте и взятого тобой под защиту, а также по поводу других проблем — все, что я хотел сказать, я уже высказал и тебе лично, и на страницах печати, а в глубине души ты и сам знаешь, что за твои распрекрасные действия в этом «деле» тебе суждено поджариваться на медленном огне в аду. Точка. А главное в том, что мы потерпели поражение, дорогой Эшкол. Вселенский разгром. Рука отказывается писать это, но правда превыше всего…