Европа перед катастрофой. 1890-1914 - Барбара Такман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нортон, седовласый, немного сутулый, говоривший сиплым, но мелодичным голосом с акцентом бостонского брамина, очаровывал «изысканной мягкостью манер» и непринужденно чувствовал себя в любой аудитории 43. Он родился в 1827 году, через год после смерти Джефферсона и Джона Адамса, и был подлинным представителем пуританского и либерального мировоззрения старшего поколения. Его отцом был Эндрюс Нортон, «унитарный папа» Новой Англии и профессор духовной литературы Гарварда, женившийся на Кэтрин Элиот, дочери богатого бостонского купца, и происходивший из рода священников, начало которому положил Джон Нортон, пуританин, эмигрировавший в Америку в 1635 году.
Подобно лорду Солсбери, Нортон верил в естественность господства класса аристократов, в основе которой, по его мнению, лежали не права землевладения, а общность культуры, образованность, утонченность натур и манер. Его огорчало исчезновение этого класса, и в своих лекциях он яростно бичевал экспансию вульгарности. Пародируя его, один из студентов говорил: «Сегодня я хотел бы сделать несколько замечаний по поводу ужаа-саа-ющего про-явлее-ния вульгаа-р-нос-ти ВО ВСЕМ». Студентка в Радклиффе записала в дневнике за 1895 год, каким «умиротворенным и довольным он выглядел, когда говорил, что нам не следовало бы появляться на свет в этом дегенеративном и несчастном веке»44. Нортон был одним из первых вкладчиков в фонд журнала «Атлантик мансли», когда в 1857 году его создавал Джеймс Рассел Лоуэлл, позднее вместе с Лоуэллом редактировал «Североамериканское обозрение» и в числе сорока акционеров принимал участие в основании журнала «Нейшн».
Делясь переживаниями по поводу Венесуэлы, Нортон писал Годкину, что ультимативное заявление президента печально омрачает «завершение столетия» и вскрывает «самое худшее в нашей демократии… высокомерие и безрассудное своекорыстие». Больше всего его тревожило то, что демократия не служит «гарантией мира и цивилизованных отношений», поскольку она способствовала «возвышению пошлости, которой никакое школьное образование не прибавит интеллекта и разума». То же самое мог сказать и лорд Солсбери. Нортон выразил горечь человека, обнаружившего, что предмет его любви не столь прекрасен и чист, как он думал вначале. «Боюсь, – писал Нортон другу в Англии, – что Америка встала на долгий путь ошибок и дурных деяний и, по-видимому, все в большей мере будет превращаться в движущую силу непорядка и варварства… Похоже, мир готовится приобрести новый опыт, познать новые страдания, которые приучат людей к жизни в новых условиях»45.
Но печаль Нортона отличалась от беспросветного пессимизма Генри Адамса, который уезжал и возвращался в Вашингтон, метался между Европой и Америкой и, уподобляясь голодной вороне, непрестанно жаловался на жизнь. Адамс считал столетие «прогнившим и обанкротившимся», общество – «погрязшим в вульгарности, слабоумии, моральной атрофии», себя – «на грани умственного угасания» и «умирающим от душевной опустошенности». Находя жизнь в Америке невыносимой, он уезжал в Европу. Видя, что Европа для него в равной мере нестерпима, Адамс возвращался в Америку. Везде ему мерещились «упадок» и «мертвечина fin de siècle… [37] где ничто не могло всколыхнуть удушливую атмосферу просвещения или потревожить онемелую апатию самодовольства»46. Венесуэльский кризис лишь убедил его в том, что «общество сегодня прогнило гораздо в большей мере, чем когда-либо в известные мне времена»: «Все построено на долгах и мошенничестве». Адамс выражал не столько настроения в обществе, сколько собственные чувства, издерганные финансовой паникой 1893 года. Как и большинство людей, Адамс приписывал обществу личные ощущения импотенции и паралича. В 1895 году он говорил о себе: «Я впал в декадентство, и у меня не осталось жизненной энергии для высоких чувств». «Прогнивший» уходящий век тем не менее бурлил жизненной энергией, и ему надо было лишь повнимательнее присмотреться к некоторым представителям своего сословия вроде Лоджа и Рузвельта и увидеть «бешеный оптимизм», отмеченный повсеместно Годкином.
Хотя Нортон и был на десять лет старше Адамса, он не лишал себя оптимизма, находя, например, удовлетворение в том, что потеря некоторых моральных ценностей компенсируется успехами в повышении благосостояния человека. «Сегодня гораздо больше материально обеспеченных людей, чем когда-либо в истории мира», – писал он в 1896 году, добавляя не без восторга: «Как интересно жить в наше время»47.
Последние годы действительно были насыщены событиями. На президента Кливленда посыпались неприятности. Нацию охватили волнения индустриальных рабочих. После финансовой паники 1893 года последовала депрессия. В 1894 году армия безработных под предводительством Кокси вышла на улицы Вашингтона, и кровавая Пульмановская стачка перепугала обе стороны конфликта, обострив противостояние труда и капитала. На выборах в конгресс в ноябре республиканцы обеспечили себе надежное большинство в палате представителей, получив преимущество в 140 мест (244 против 104), и когда в декабре 1895 года открылся 54-й конгресс, в кресле спикера появилась знакомая черная мощная фигура с круглым белым лицом.
Рид теперь обладал почти самодержавной властью. Грозные баталии первого срока остались в далеком прошлом, почти забылась и партизанская война на посту лидера меньшинства, на котором он прослужил два срока. Вновь став спикером палаты представителей, Рид получил неограниченные полномочия. «Он правит силой своего интеллекта», – говорил один из членов палаты. Его вышколенные партийцы, хотя иногда и проявляли строптивость, привыкли подчиняться. Если спикер поднимал руку, они вставали как по команде; если случайно кто-то вскакивал, намереваясь выступить, спикер, не желая этого, опускал руку вниз и нарушитель послушно садился на свое место. «Он умел держать палату представителей в узде, как никто другой из спикеров», – писал сенатор Каллом из Иллинойса.
Рид строго следил за тем, чтобы члены парламента вели себя достойно и этично, запрещал курить и появляться в сорочках без рукавов. Он даже объявил борьбу с общепринятой и полюбившейся привычкой закидывать ноги на стол. Один член палаты, у которого на ногах были ослепительно-белые носки, забылся, комфортно развалился в этой позе и тут же получил записку от спикера: «Царь повелевает опустить эти флаги перемирия»48.
У него не было ни фаворитов, ни ближайших соперников, и он правил единолично. Дабы не давать повода для кривотолков, Рид никогда не ходил на публике в сопровождении кого-либо из членов палаты. Его одинокая, громоздкая фигура каждое утро неторопливо шла от старого отеля «Шорем» (тогда располагался на 15-й улице и Эйч-стрит) на Капитолийский холм, иногда кивала кому-то головой, но совершенно не обращала внимания на зевак, не спускавших с нее глаз.
В его облике всегда присутствовала аура «безмятежной величавости»49, говорил о нем коллега, что определялось философией «отрешенности от ординарных жизненных забот и тревог». Рид раскрыл секрет своего безмятежного душевного состояния в разговоре с приятелем, который пришел поболтать о политике и застал спикера за чтением поэмы «Касыда» сэра Ричарда Бёртона 50. Рид зачитал ему несколько строк: