Тихая Виледь - Николай Редькин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борис молчал.
Манефа и Нюрка крестились, глядя на иконы в переднем углу.
– Ты, говорят, сегодня был в Заднегорье-то.
В этих словах Петруши, как показалось Борису, прозвучал упрек: вот, мол, сам сходил, а меня свозить обещался, да так и не свозил.
– Был, – сказал Борис, отводя от Петруши глаза.
– И чего? – как-то странно спрашивал Петруша. А Борис знал, что он хочет узнать от него.
– А чего теперь в Заднегорье? – уклончиво отвечал Борис. – Тихо теперь там, покойно. Как на кладбище.
– Кладбище и есть, – не то сказал, не то простонал Петруша. – Избушку-то мою видел ли?
– Да стоит. Есть не просит…
– Ладили и ее в Покрово перевезти, когда дом-от ломали. Да чего-то оставили… Вот и… А теперь уж… – Петруша не договорил, но и так ясно было, что ему она уж не нужна теперь. – И окна, говоришь, целы, и крыша… А пихта-то жива ли?
Борис молчал.
– Борис, – позвал Петруша.
– Здесь я…
– А я уж думал, ушел ты. Я ведь совсем ничего не вижу, Борис. Пихта-то, говорю, под окошком…
Серьга вдруг заерзал на стуле.
– Борис, ты как не слышишь меня, – опять сказал Петруша.
– Слышу, Петр, слышу.
– Так был ты у моего дома-то или нет?
– Был, – коротко отвечал Борис.
– И чего?
– Да нет, батя, там никакой пихты! – вдруг выпалил Серьга.
И все посмотрели на него.
– Это почему же нет? – простонал Петруша. Серьга молчал.
– Ты, Борис, поближе сидишь. Тряхни-ко его хорошенько, пусть сказывает, коли начал…
Борис не тряхнул – так глянул из-под черных бровей своих, что Серьга тотчас признался, что виноват он, что черт его попутал, спилил он пихту прошлой осенью.
– И для чего же она тебе запотребовалась? – Голос у Петруши совсем упал.
– Для бани, батя. Для веников.
– А ты ее вырастил? До леса-то, чего, лень было съездить? – Петруша помолчал с минуту, отдышался. – Выйди отсюда, Серьга, выйди…
– Батя, я новую посажу. Я сегодня же. Новую, молоденькую… – божился Серьга.
– Выйди, говорю! И пока не помру, не смей казаться! Манефа замахала Серьге рукой – мол, уйди лучше, не гневи отца. Серьга вышел. Несколько минут все молчали.
– А кедр-от хоть стоит ли? – собравшись с силами, опять сказал Петруша.
– Кедр стоит. – Борис обрадовался, что Петруша опять заговорил.
– Сколько ж он всего перевидал. Смеется, наверное, над нами, дикарями, чего мы натворили…
Борис горько усмехнулся.
– А пихты жалко, – продолжал Петруша, – она ведь уж большой была! И пока я владел, каждое лето в Заднегорье наведывался. На крылечке посижу, что тебе у лесной избушки. У пихточки постою, ласковые лапищи ее пощупаю. Хорошо!
Борис с удивлением слушал сейчас Петрушу и думал, что, наверное, права Нюрка, заговаривается старик, в детство впадает.
Но Петруша вдруг словно перенесся из одного пространства в другое, попросил Нюру найти в шкапу старый котелок.
– Читай-ко, Борис, какой там год? – распоряжался он, когда Нюра подала им котелок. – 1809-й? Вот-вот. Французский. С той еще войны-то… когда мы с Наполеоном-то… Серьга у меня его просил, деньги ему за нее хорошие давали. Да нет уж, не видать ему этого трофея, – решил Петруша. – Отцу моему Парамону, Царство ему Небесное, Егор Ярыгин с Прислонихи котелок отдал. Они с отцом дружны были. А у Егора он от отца, а у отца от деда… Во как! Он у нас в амбаре валялся, а когда мы надумались в Покрово переезжать, ломали амбар-от, я его и увидел. Чуть ведь не выбросил. Так мати, Царство ей Небесное, жива еще была, не позволила. Говорит, подарок отцу, храни. – Петруша тяжело дышал. – Возьми-ко ты его себе, Борис…
«Да мне-то он вроде бы и ни к чему, не родственник я, чтобы…» – хотел сказать Борис, но Петруша словно угадал его мысли:
– Возьми, Борис, возьми. На память. Мне ведь больше дать тебе нечего. Не поминай лихом. – Петруша прислушался. – Кто тут еще? Манефа? Ты ли?
Манефа отозвалась.
– Чую, Манефа, ладно все будет – завтра распущусь. И так уж всех измучил. Завтра и приходите…
Борис с Манефой еще какое-то время посидели у кровати умирающего Петруши.
С тяжелым сердцем они отправились домой.
Татьяна Владимировна с сыновьями сидела на веранде за чаем.
Борис поставил на стол Петрушин котелок. Рассказал, что это трофей того самого Ярыгина из Прислонихи, денщика Барклая де Толли, о котором сказывала сегодня тетка Манефа.
Павел попросил, чтобы котелок отдали ему.
Он собирал и хранил разные старинные вещи – все, что, как он говорил, – память.
И все согласились, что, пожалуй, Павлу можно доверить эту дорогую вещь.
– А тетка Манефа такая приколистая, – говорил Павел, принимая котелок: он вспомнил, как на обратной дороге из Заднегорья тетка не забыла спросить, как они запомнили урок истории (про денщика Барклая де Толли), и была довольна, что урок они усвоили, фамилию запомнили, не опехтюи, в общем, а ребята толковые.
Взяв дорогой подарок, он ушел с ним в переднюю избу.
Странным было состояние души Бориса, когда он приезжал на родину. Он, может быть, оттого и не ездил сюда часто, что испытывал неприятное чувство, что он неизвестно где. Не там и не здесь. Ему бы хотелось вернуть ее, несчастную душу свою, на место, а он уже не знает, где это место. Там ли, в городке Б., где он прожил большую часть жизни, где у него есть друзья, знакомые, свой мир. Здесь ли, где он появился на свет Божий. Там прошла целая жизнь, здесь – только детство, которое кончилось в один день, когда свели мать с залитого слезами угора. Да, он гость. Гости и его любовь, Татьяна, и сыновья, родившиеся от этой любви. Они все гости на его родине. И оттого так мучительно не по себе ему, оттого так тягостно, муторно, нехорошо ему быть здесь. Со сдвинутой душой. Оттого такое мучительно сладостное желание куда-нибудь скрыться, уйти в лес, на реку, никого не видеть, не слышать, не отвечать на глупые вопросы – на сколько они приехали, давно ли нажились, когда обратно? Так не хочется никого видеть! Просто – побыть на реке, в лесу, в поле, на лугу, где уже в разгаре сенокос. А средь всех запахов земных нет для него милее и роднее запаха скошенной и начавшей вянуть травы. Он даже жалел теперь, что сестра Манефа больше не держит корову и не нуждается в его помощи по сенокосу.
Он желал теперь поскорее переехать в Заднегорье, желал пожить средь милых сердцу мест. Наедине с собой и миром…
…И заднегорский угор, и странные люди, разрушившие этот мир, вставали перед ним, снились ему. Он порой бесконечно долго про себя говорил с ними, невидимыми, может быть, уже не существующими на свете. Доказывал им, что не они, безумцы, а он, Борис Осипов, прав! Жена с некоторым испугом смотрела на него, когда он был угрюм и задумчив, когда, не замечая того, разводил руками, что-то кому-то доказывая. Странное было зрелище: ни одного звука не вырывалось из его сомкнутого рта, а большая рука его рубила воздух, делала вращательные движения, и указательный палец указывал на кого-то невидимого.