Бульварный роман и другие московские сказки - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, имеются здесь и еще более экзотические представители приларечной фауны. Хотя бы взять вот этого, в голубом женском пальто и распавшихся кроссовках, разносчика чесотки и острого океанского запаха – обычный, даже типичный бомжила. Только негр. Седая курчавая борода растет из черных, изрытых шрамами щек, седые курчавые волосы генеральской папахой стоят над головой. Не узнает его наш друг Илья Кузнецов, подводит старика память. Да и кто бы узнал в этом страшном чучеле жесткого, как боевая оружейная пружина, молодого афроамериканца с крашенными в желтый по моде цвет короткими кудрями, мусульманина по моде же, который несколько лет назад на нью-йоркской улице обругал пожилого еврея злыми антисемитскими словами? Но это было, было! Только повернулась жизнь по-новому, непоправимое вращение Земли изменило судьбу, и вот уж едет гордый гражданин Соединенных Штатов в дикую, но многообещающую Раша на легкие заработки. Здесь он немедленно обращается из афроамериканца в обычного московского негра, несколько времени служит в известном ресторане "Быкофф", нанявшем, как теперь многие делают, черножопого швейцаром, потом по дури теряет этот дефицитный заработок, обращается в нормального бомжа и вот адресуется сейчас к некогда униженному им Илье Павловичу с лишенной малейшего акцента такой просьбой: "Добей на пузырь, командир!"
Ах, что же это случилось с миром! С ума сойти… А с другой стороны – да ничего особенного не случилось. Ну, в том же Нью-Йорке или Париже каком-нибудь удивил бы вас нищий бродяга-негр? Нисколько.
Так чем же Москва-то наша хуже? Ничем. Вот, собственно, и всё, и нечего охать.
И старуху такую, какая здесь всегда находится на своем месте, у самого краешка пластмассовой доски, употребляя в небольших, но частых дозах исключительно водку наиболее популярной народной марки, тоже можно увидеть в любой мировой столице. И там такие старухи сильно пьют, разве что не водку, а собственные национальные яды. И там удивляют наблюдателя необъяснимо чистой для бездомных существ одеждой, а также истлевающей ввиду полного физического износа, но несомненной красотой лица и невесть как сохранившимися в полувековом алкоголизме отличными манерами. И там они говорят по-французски, только их франсэ урожденный, а здешняя Анна Семёновна Балконская (в девичестве Свиньина, по ларечному же прозвищу Мадам) овладела языком, на котором в пьяном полусне читает сама себе стихи, благодаря домашнему воспитанию и советской спецшколе в Спасо-Песковском переулке, знаете эту школу, не с'па? И там числятся они мертвыми или "безвестно отсутствующими" – о, сколько горькой поэзии в этом судебном определении! Вот и Анечка Балконская прожила неплохую жизнь, всем была – девочкой из хорошей семьи, юной женою-содержанкой (а потом богатой вдовой) старого партийно-художественного начальника, страстной любовницей знаменитого московского бабника, тоже давно покойного, разочарованной матерью талантливого балбеса… Но пришло время, явились люди с новыми, светлыми и чистыми глазами, задурили бедной бабке голову, все забрали, квартиру шикарную на себя переписали, а ее похоронили. Именно так: похоронили, и даже с кремацией на всякий случай вопреки ее последней христианской воле. Так что она здесь мертвая стоит, что, если честно, нисколько нас не удивляет. Стоит – ну и пусть стоит для оживления пейзажа и его полноты. У нас, как, наверное, вы заметили, против мертвых нет никакого предубеждения и ни малейшей дискриминации. Мало ли их, мертвых-то, вокруг…
В общем, выше мы нарисовали, как могли подробно, прелестную и полную света картину народной жизни с ее тихими долгими трагедиями и бурными краткими радостями, с безумными, но удивительно здравомыслящими героями, с незыблемыми, хотя и ничтожными ценностями, картину, источающую целебную тоску и умиротворяющее отчаяние. Глядя на нее, заскучал, наверное, наш не слишком любезный – не стоит обольщаться – читатель (или зритель?), и уж готов он отложить в сторону это сочинение, раздраженно смяв страницу при захлопывании… Стойте! Погодите. Сейчас.
Уже приближается негромкий, но сильный гул, будто здесь, над вечным сейсмическим покоем, готовится внешнее землетрясение, уже почему-то и птицы снялись с ближайших дерев, полетели черными стаями на фоне апельсинового солнца, радуя режиссера-постановщика почти хичкоковской, хотя и в цвете, красотой, уже и в воздухе разнесся озоновый грозовой запах, словно в школьном кабинете физики, где рассыпает искры крутящаяся машина и поминают покойного беднягу Римана, павшего жертвой безответной любви к электричеству, уже и народ что-то почувствовал, ощутил в эфире, напрягся, подтянулся, как подтягиваются перед утренним построением и проверкой подворотничков запуганные учебкой салаги…
Первым подвалил джип, сплошь, вместе со стеклами, черный и похожий на полированный гранит, самовольно уехавший с бандитской могилы. Тихо приоткрылась толстая тяжелая дверь, возник человек в черном широком костюме и черных узких очках – это вам уже не дедушка Хичкок, тут Тарантино отдыхает. Что-то неслышно говоря в невидимый микрофон, поправляя спиральный провод за ухом, приглаживая вместительную левую пройму пиджака, ведя наблюдение в выделенном секторе, двинулся черный человек к ларькам, а из двери уже выдавился и второй точно такой же, и третий возник за ним, и четвертый, и каждый контролировал свой выделенный сектор, и пиджаки на всех слегка съезжали на левую выпуклую сторону, и если бы собравшиеся у шаурмы простые люди имели достаточно плотную культурную подкладку, были склонны к рефлексии вообще и к дежавю в частности, то они обязательно почувствовали бы себя (как почувствовал автор) внутри до последней светотени знакомого кинокадра. Но народ здесь стоял, как уже было сказано, простой и житейски приземленный, так что подумали они все бесхитростно: "Братки приехали".
Меж тем прибывшие заняли предусмотренную инструкцией оборону, и, пока первый из них совершал ровными шагами короткий путь до ближайшего – то есть облюбованного нами – ларька, подъехало охраняемое лицо. Лица, разумеется, никакого не было видно, лишь продолговатая, округлая, гладкая, тяжелозадая черная машина остановилась позади и чуть левее джипа. Машина эта тоже походила на самобеглое, только лежа, богатое надгробие. И наконец, пришвартовался, резко сбросив скорость, еще один автобусных размеров джип, но не траурный, а веселеньких серебристо-синих милицейских цветов с соответствующей надписью на борту, с трехцветным государственным огнем и частыми саженцами антенн на крыше. Из милицейского джипа тоже никто не вышел, просто он встал позади сопровождаемого транспортного средства и еще немного левее, создав, таким образом, своим ментовским авторитетом безопасную от мелкой проезжей лоховни зону.
За описанные несколько секунд почти все участники мизансцены перестали есть шаурму и пить что бы то ни было, причем многие остались с зафиксированными в момент жевания, слегка открытыми и полными пищи ртами, другие же – например, таджики – сделали судорожный глоток, чтобы встретить судьбу в возможной готовности и едой не рисковать. Одна Анна Семёновна не обратила на явление элиты народу ровно никакого внимания, поскольку была занята употреблением очередного полтинничка крепкой, воображая себя при этом красавицей младою, одиноко сидящей в буфете творческого дома (как сиживала в свое время, сиживала…), и бормоча по привычке французские стихи – что-то из Les Fleurs du mal.