Мане - Анри Перрюшо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надар (Гаспар Феликс Турнашон).
Согласие среди посетителей кафе Гербуа царит далеко не всегда. Де Га постоянно с кем-нибудь ссорится, например, с Мане – последний тоже с трудом переносит мнения, противоречащие его собственным, или еще с Уистлером, которому однажды, раздраженный тщеславием и снобизмом американца, заявил: «Дорогой мой, вы ведете себя так, будто бесталанны». Но все это не мешает их единству, скрепленному и уважением к Мане, и общими антипатиями. Публика и пресса среднего пошиба быстро придумывают для них название: это «банда Мане», «Батиньольская школа».
Могла бы возникнуть и существовать эта «банда», эта «школа», если бы Мане не превратился в изгоя? Очень сомнительно. Впрочем, Мане кажется, что в этих дружеских собраниях нет ничего вызывающего. Он нимало не помышляет о мятеже. Его единственная цель – убедить публику, критиков, жюри в искренности своих намерений, в серьезности своей работы. Иначе как оценить его действия? Ведь представленные им во Дворец промышленности в первых числах марта произведения – «Портрет Рувьера в роли Гамлета» и «Флейтист» – ничем не должны были раздражать, кроме разве подписи автора.
Но подписи достаточно! Слухи ходили не зря. С первого взгляда жюри высокомерно отклоняет полотна Мане. К тому же, полагая, видимо, что опыт, вызванный вмешательством Наполеона III, достаточно затянулся, жюри вновь занимает непримиримую позицию. Оно чувствует теперь сильную поддержку публики и прессы, упрекавших жюри в излишней умеренности. Число отвергнутых умножается.
После первой вспышки гнева Мане берет себя в рука и вновь возвращается к палитре. Спокойствие. Сила. Так истолковывают это друзья. Конечно, вынесенные ранее испытания закалили Мане. Очевидно и то, что его поддерживают собрания в кафе Гербуа. Сверх того, Мане согласен теперь с Бодлером – «чем больше несправедливости, тем лучше положение».
И в самом деле, жюри действует по отношению к Мане настолько произвольно, что даже враждебно настроенные к художнику люди качают головами и осуждают поведение официальных лиц. Эти последние, пишет Фантен-Латур, «желая навредить, ему помогают: вот он и мученик».
Самовластие жюри породило так много недовольных, что это не может не вызвать ответных действий. Гнев выплескивается наружу в связи с одним драматическим случаем. Некий эльзасский художник, Жюль Хольцапффель, застрелился, объяснив свой поступок в предсмертных строках: «Члены жюри отвергают меня, значит, я бездарен… Надо умереть!» И вот уже колонна «рапэнов» идет по бульварам, скандируя: «Убийцы! Убийцы!» Сенатор маркиз де Буасси, возмущенный тем, что написанный с него одним живописцем портрет не принят («Шедевр!» – во всеуслышание заявляет он), присоединяется к демонстрации, а затем с сенатской трибуны страстно ратует за восстановление «Салона отвергнутых». Каждый день что-то происходит. Полиция выбивается из сил. Пресса неистовствует.
С точки зрения газет, все более чем просто: Мане, тот самый Мане, который спокойно работает в своей мастерской на улице Гюйо, исподтишка подстрекает недовольных. В общем гаме газеты слышат «мяуканье черного кота из „Олимпии“. Мане „бьет в барабан на трупе Хольцапффеля“. А руководит всем его „банда“».
Между тем в кафе Гербуа как-то вечером в сопровождении Гийеме появляется двадцатишестилетний молодой человек по имени Эмиль Золя – начинающий и пока безвестный писатель. «Очень смуглый, с круглой упрямой головой, квадратным носом, добрыми глазами на энергичном лице, окаймленном полукружьем бороды»[167], Золя провел юность в Экс-ан-Провансе и явился в Париж с твердым намерением завоевать славу и состояние. Пока он с места не сдвинулся. Две опубликованные книги не принесли ему ни денег, ни имени. «Шумная репутация» Мане завораживает его, словно зеркало жаворонка. Как бы подошел такой вот шум его собственной персоне! Он с наслаждением вдыхает запах битвы. Хотя почти все его друзья – молодые художники, Золя все равно очень посредственно разбирается в живописи. Велика важность! Его будоражит ненависть, которую вызывает Мане. Он сам говорит, что будет «всегда на стороне побежденных». Его помыслы – в одном: ринуться в схватку, наносить удары и самому их получать. А кроме того, нельзя упускать случая заявить о себе публике. Золя, вступив в переговоры с директором задиристой газеты «L’Événement», где он сотрудничает, добивается поручения написать отчет о Салоне; там он, в свою очередь, будет выступать за восстановление «Салона отвергнутых» и защищать Мане.
27 апреля Золя открывает кампанию страстным обвинением по адресу жюри. С тридцатого числа начинает с восторгом говорить об искусстве Мане, заявляя, что «придает мало значения всей этой рисовой пудре из запасов г-на Кабанеля». В те дни, когда открывается Салон, когда возникают новые манифестации, когда перед Дворцом промышленности происходят стычки между «отвергнутыми» и полицией, Золя умножает похвалы Мане. «Наши отцы смеялись над г-ном Курбе, а сейчас мы им восхищаемся[168], – пишет он 4 мая. – Мы смеемся над г-ном Мане, a вот наши сыновья будут восхищаться его полотнами. Я не берусь конкурировать с Нострадамусом, но меня так и подмывает объявить, что это странное событие произойдет в ближайшее время». Развивая наступление, он спустя три дня публикует об авторе «Олимпии» целую статью в крайне вызывающем тоне:
«Прежде чем говорить о тех, кого могут видеть все, о тех, кто при ярком свете дня выставляет напоказ свою посредственность, я считаю своим долгом посвятить самое большое место тому, чьи произведения произвольно отвергли, кого сочли недостойным фигурировать среди полутора или двух тысяч бездарей, принятых в Салоне с распростертыми объятиями…
Насколько мне кажется, я первый так безоговорочно хвалю г-на Мане. Это происходит потому, что меня весьма мало интересуют все эти картиночки, предназначенные для украшения будуара.
Ко мне подходят на улице со словами: «Вы ведь говорите все это не всерьез, не так ли? Вы сами едва успели войти в роль художественного критика. И тут же начинаете сыпать парадоксами…» Я настолько уверен, что г-н Мане станет одним из наставников будущего, что, имей я состояние, я обделал бы великолепное дельце, скупив теперь же все его картины. Через десять лет они будут продаваться в пятнадцать или двадцать раз дороже, а вот кое-какие картины, за которые сегодня дают 40 тысяч франков, не будут стоить тогда и сорока… Вам известно, какой эффект производят в Салоне полотна г-на Мане. Они просто проламывают стену! Вокруг них выставлены эдакие кондитерские сласти, изготовленные руками модных художников, – деревья из леденцов, дома из мармелада…
Г-ну Мане уже обеспечено место в Лувре, – говорит в заключение Золя, – так же как Курбе, как каждому художнику, обладающему сильным и оригинальным темпераментом… Я постарался указать то место, которое принадлежит г-ну Мане, место среди первых. Возможно, над панегиристом будут так же смеяться, как смеялись над живописцем. Но наступит день, когда мы оба будем отомщены. Есть одна вечная истина, которая поддерживает меня на поприще критика, а именно: только одни темпераменты живут и властвуют над веками. Невозможно – поймите, невозможно, – чтобы для г-на Мане не наступил день триумфа, чтобы он не раздавил трусливую посредственность, его окружающую».