Крест на чёрной грани - Иван Васильевич Фетисов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А фамилию, имя того человека не знаете?
– Не спрашивал, – безразлично ответил Ознобов.
– Он придет ещё?
– Кто знает. Может, и приковыляет…
С доброго напутствия Ознобова я взял из пшеничного снопа два колоска и положил в дорожную суму – отныне не расстанусь, не доверю по сердечной простоте чужому человеку.
Взял всего два колоска, а казалось, нёс с собою огромное поле. Его теперь ничем не затмить. Немедля поеду на станцию – покажу колосья Комаркову и спрошу: «Какая это пшеница? Узнаёшь?» – «Стрела!» – «Нет. «Таёжная». – «Разве? Откуда?!» – «Ты знаешь. Лучше меня». – «С опытной деляны. Больше неоткуда… ты не имел права срывать драгоценные растения!» – Комарков грозен, голос его дрожит от негодования. В ответ говорю: «Колосья это из колхоза «Россия». О «таёжной» хорошо наслышан председатель тамошнего колхоза Тимофей Ознобов».
…Серафима, располневшая, средних лет женщина с красивым русским лицом, любопытствуя, косит умный глаз:
– На постояльство?
– Ага.
– Надолго? Подёнок не пускаю. От их одни хлопоты. Ничё не пособют, а уходу за имя прорва. Напои, накорми. Кто им што подаст – столовой нету. А оне переночевали – и тягу. Как ты-то?
– Работать приехал, сколько пробуду, пока не знаю.
– Дальний сам-то?
– Да не, сибиряк.
– Сибирь-матушка больша. Глазом её не окинешь…
– Из посёлка, с опытной станции. Слыхали, может, стоит на берегу Нии.
– А-а. Вроде слыхивала. Приезжал одно время, кажись, оттуда какой-то учёности человек. Фамилию его называли, да рази припомню счас. – Серафима сидит на низеньком стульчике, не двигаясь, будто приросла, и всё смотрит на меня. Чувствую: мне она в чём-то не доверяет. В чём, её не понять – спрашивает о том о сём и не говорит, пустит на квартиру или не пустит. Вроде бы она и не может, поскольку жилец подвернулся невременный и не решается: не прогадать бы, не ошибиться. Утвердилась она в своём мнении только после того, как услышала, что я недавно пришёл с фронта, где досталось хлебнуть полной мерой солдатского лиха.
– Зараз бы сказал, а то сидишь, будто как виноватый, – теперь Серафима повернулась ко мне всем лицом и улыбнулась. – Чайку хошь? Счас я. Подвигайся к столу… Не стесняйся.
Первую ночь проспал на старинной деревянной кровати в комнатушке с одним подслеповатым, словно бы прихлопнутым окошком, тревожно. На новом месте всегда так – не спишь, а мучаешься мыслью о сне. Лезут в голову какие-то нелепые страхи, кто-то гонит тебя с кровати, а ты защищаешься, не уходишь. Или кажется: попал в пещеру, блуждаешь по ней, не находя выхода. Страшно тебе и обидно за своё бессилие. А уснёшь – пойдёт бесконечная череда встреч – встаёшь утром разбитый, усталый, будто и не спал, а провёл ночь с лопатой в каменоломне. Во сне ко мне всё шли какие-то люди, должно быть, по вескому аргументу, посмотреть, как устроился. Внимательный, благодарный народ!
Вот вроде бы к окну подступил Комарков, звякнул раза два пальцем о стеклину – задрожала, как будто растрескалась и рассыпалась осколками на завалинку. В пустой квадрат просунулась чёрной куделей взлохмаченная голова.
– Вставай, Санька! – голос Комарковский – приятный, воркующий басок. – Долг тебе принёс…
– Какой?
– Помнишь: брал трояк.
– Пустяк… Зачем беспокоить человека ночью?
– Прости. Не мог ходить в должниках больше: мучила совесть, – и бросил хрусткую денежную бумажку на подушку…
А потом вдруг ни с того ни с сего мы вместе с Комарковым очутились во фронтовой землянке. Грохот за дверью, пальба. Комарков забился в угол от страха, уронил голову между колен и закрыл крутой затылок ладонями… Пальба кончилась, немцы отвалили, зову Комаркова: «Поднимайся»… Молчит, торчит чучелом огородным. Будто мёртвый. Я встал с нар, качаю за упругое плечо: «Генка, Генка!.. Обстрел кончился, надо уходить, пока передышка». В ответ ни согласия, ни отказа. И дыхание у него уже остановилось: мёртв. И странно, в эту же минуту откуда-то взялась Маринка, стоит и удивляется, что мы оба здесь перед нею оказались. «Так и быть должно, – отвечаю ей, – мы вместе на фронт уходили». А потом будто я остался с Маринкой один на один. Маринка, радуясь, говорит: «Ты куда-то скрылся от меня, Саш, я всё равно разыскала. Теперь не отпущу одного… Куда иголка, туда и нитка».
Утром завтракаем рано вместе, за одним столом с хозяйкой. Сначала ставит она блины с густой сметаной. Вкусные блины получаются у Серафимы, про это она, должно быть, знает и потому не стесняется подряд несколько дней кормить ими одними, если, конечно, не считать постоянное блюдо – варёную или жареную картошку.
За столом который раз Серафима, верно, от забывчивости спрашивает меня, где воевал, в какой местности и были ли со мной земляки и знакомые. Коли спрашивает – отвечаешь, правда, всякий раз на один и тот же вопрос по-разному выходит, и не потому, что надоедает повторять – на ум приходят всё новые названия сёл, события и люди. Дотошная Серафима слушает с интересом, подставляет одно ухо и всегда удивляется, охает:
– Откуда, батюшки, такая напасть накатилась? Бьют, калечат людей. Серафима клянёт Гитлера: людоед и изверг рода человеческого, только, чтобы поверить в это, ей надо посмотреть, каков он собой на лицо. Раз людоед, то и на человека, наверное, совсем не походит. Какое-нибудь чудище, вроде представляемого ею черта, с рогами и козлиной бородой.
– Ты сам-то видел этого Гитлера?
– На картинке приходилось. Когда-нибудь и вам покажу.
– Страшный он?
Подшучиваю:
– Страшный, Серафима… Если встретите в лесу – обомрёте. Скоро с ним будет кончено.
– Слава те, Господи!.. – говорит Серафима, выходя из-за стола.
Хозяйку с вечера ожидает мелкая домашняя работа, а я отправляюсь в колхозную контору. Ознобов уже тут, проскочил раненько по фермам, пошумел на доярок – теперь надо разобраться с бабами из тракторной бригады, почему те ночью пары не пахали. Один колёсник в борозде простоял, мог вспахать, по малой мере, гектара три-четыре. Какая же это помощь фронту? Ознобов накаляется