Симфония «Пятой Империи» - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Богоносность советского периода объясняется существованием красных мучеников, которых не счесть. Хотя церковь не считает их Христовыми мучениками, но если интерпретировать советский строй как огромную, транслируемую Богом задачу, то все, кто погиб в этом делании, являются мучениками. Те, кто погиб за Родину, являются святомучениками. Нахождение в «красном пантеоне» помещает их в Царствие Небесное. Борис и Глеб ничем не отличаются от Космодемьянской и Матросова. «Русская идея», понимаемая не как «идея рушника, кваса и водки», а «идея бессмертия» постоянно пополняет святой пантеон. В Русский Рай, со всем православным сонмом, входят красные мученики, погибшие в атаках, умершие в блокадном Ленинграде, в немецком плену. Туда входит и мой отец. И нынешние святые – Евгений Родионов, моряки «Курска», Шестая рота ВДВ, герои 93-го года – пополнили русский пантеон. Сегодня, под игом либерализма, когда русские умирают по миллиону в год, это продолжение русской жертвы. Столь страшной ценой Россия отстаивает свое право на суверенность, на мессианство, на инобытие.
«Красный», «безбожный» СССР оторван от «белой», «православной» империи. Между ними – вражда, гражданская война, море крови, избиение сословий, в том числе духовенства. Символом несовместимости и вражды является казнь императора. Восемьдесят лет мертвый царь взывал к отмщению, ожесточал сердца сторонников «белой идеи». Но, став святым, просияв среди сонма преподобных, он, святомученик, изменил свою роль в русской истории. Стал звать не к отмщению, а к примирению. Соединил своей святостью две разорванные русские эры. Гонения на церковь 20-х годов явили на свет множество святомучеников, просиявших в России, источивших в русскую жизнь море любви и света. Дремлющая, послепетровская церковь, забывшая те гонения, что учинила старообрядцам, которых жгли, казнили, рвали языки, ссылали в остроги, церковь, в которой Христова вера остыла настолько, что из бурсы выходили главные богохульники и пакостники, – теперь, после большевистских гонений, вновь стала огненной, мученической, Христовой. Об этой чаше святости, пролившейся на Россию в период гонений, свидетельствует житие владыки Серафима Соловецкого. Чудеса и богоявления, случавшиеся на «соловецкой Голгофе», всю русскую историю: от самых древних, дохристианских времен, до «времени воскрешения из мертвых» – делают священной историей.
Именно эта пламенная, жертвенная любовь и есть та вселенская энергия, без которой не воскреснет прах.
Итог «красного проекта» – неудача. Мы не достигли бессмертия, не достигли рая, страна лежит в руинах. Но сам проект с его Победой 45-го года – величайшее достижение. Наша неудача не снимает проблемы бессмертного человечества. Русский вариант этого проекта рухнул, но он абсолютно актуален для нынешнего человечества. Полубессознательно человечество над этим работает. Современный глобализм имеет дурное, бездуховное свое воплощение, как слипшиеся в бесцветную массу культуры, как захват Америкой всех остальных людей, как супермаркет, где народы выставлены на продажу, каждый со своей ценой. Но, с другой стороны, это продолжение интеграции мира для решения задачи, непосильной одной стране и народу. Не для того, чтобы перебрасывать нефть с одного полюса на другой или двигать товары из Мехико в Ванкувер и обратно. Налицо огромный прорыв технологий, накопление знаний о человеке, где биоинженерия, генетика, клонирование, создание искусственного интеллекта служат все той же задаче – преодолению смерти.
Но подлинный синтез невозможен без вселенской молитвы, любви, упования на добро, без религиозной этики. Одной «западной машины», рациональной науки, механического знания мало. Россия, как страна великих скорбей, страна великих жертв, и есть страна-молитва, страна-добро. Западная техносфера плюс светоносная русскость дадут желаемый синтез.
Я прожил большую жизнь. Главное желание моей жизни – я хотел бы умереть и лечь в одну могилу с отцом. Отыскать, наконец, его могилу, и в ней вместе с ним упокоиться. И вместе с ним воскреснуть. Увидеть, как из волжской земли собирается его плоть, как наполняется он красотой жизни. Ему, когда он погиб, было тридцать три года, как и Христу. Вместе мы сядем за огромное застолье, где сидит весь наш род, вся наша бесчисленная, уходящая в прошлое родня, которая уже – не родня, а народ. Это будет трапеза воскрешенного, пасхального человечества. Во главе стола сядет Спаситель.
Я рос без отца, сложившего голову под Сталинградом. И без братьев – мама и бабушка взращивали меня среди голода, разрухи, не давая погаснуть последнему огоньку нашего побитого рода. Псковские друзья были мне отцами и старшими братьями. Теперь, когда их нет на земле, я чувствую их присутствие в себе постоянно, как тайные слезы, любовь, сокровенную веру в бессмертие, в грядущую, нам уготованную встречу. Под стенами Изборской крепости с каменными крестами, бойницами, крохотными, растущими из развалин березами. Или на Труворовом городище, на каменных ступенях маленькой, драгоценно-белой Никольской церкви, куда в жару приходили овцы, и мы, окруженные их пыльными горячими телами, зелеными библейскими глазами, смотрели на озеро с плавающим лебедем. Иногда просыпаюсь и вижу себя молодым в разрушенном коробе мальского храма. Старательно прикладываю рулетку к щербатым стенам, обмеряю апсиду, проем окна, остатки каменных шершавых столпов. Бережно заношу контуры храма на неумелый чертеж, выполняя поручение любимого друга, реставратора Бориса Степановича Скобельцына, для меня – просто Бори. И он сам вдалеке приближается ко мне по цветущей горе, машет ржаным колоском. Не дойдя до церкви, делает несколько снимков, прицеливаясь в меня стареньким «Киевом», изгибаясь в странный иероглиф, похожий на большого журавля. Выхватывает из сияющего пространства исчезающую секунду, которая ныне, как засушенный цветок, лежит в моей коллекции фотографий, сделанных замечательным художником.
Говорят, что Андрей Рублев внес в Русское Средневековье, в пору Московской Руси, лучистый свет Возрождения. Утверждают, что Пушкин под угрюмые своды тяжеловесной Российской империи привнес ослепительную радость Ренессанса. Быть может, в «красной» советской империи, в ее северо-западном уголке, во Пскове, явилось краткое чудо Возрождения, привнесенное в железную музыку жестокого века горсткой ликующих, гениальных людей, к которым принадлежал Скобельцын.
Они вернулись живыми с самой жестокой войны, иные израненные, другие сотрясенные ужасом потерь и страданий. Вырвались опаленные из огнища, не веря в чудо спасения, обожествленные Великой Победой, страстно желая восполнить бессчетные смерти, наделенные избыточно энергией павшего на войне поколения. Из окопа – в аудитории ленинградских институтов, а оттуда – во Псков, на закопченные руины церквей, на изглоданные башни монастырей и крепостей, на которых еще виднелось: «мин нет». Вся их страсть и любовь, запоздалое ожидание чуда раскрылись в работе по воссозданию храмов, среди восхитительной псковской природы. Намоленные, с блеклыми фресками стены, их живая неостывшая древность, и Ангел Победы, витавший над русской порубежной землей, возвысили этих людей, многократно умножили их таланты и знания, поместили в них светоносные силы, сделали людьми Возрождения.
Скобельцын неутомимо ходил по псковской земле, исхаживая ее, как землемер. Мерил ее вдоль и поперек длинными, не знавшими устали ногами, словно высчитывал шагами расстояние от церкви до церкви, от горы до горы, от озера до озера, отыскивая спрятанный клад, обозначенный на каком-то, ему одному ведомом чертеже. Я едва поспевал за ним. Глядел, как он шагает, увешанный аппаратами, с полевой военной сумкой, где хранились обмеры дворянской усадьбы или монастырского погоста. Видя, как я устал, он оборачивался красивым, глазастым, загорелым лицом. Белозубо хохотал, бодрил, трунил, звал в цветущее поле, на травяное ветряное городище, в красные сосняки, уверяя, что клад будет найден. И клад открывался.