Кровь диверсантов - Анатолий Азольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Долго и горько говорили мы в саду. До самого конца войны длился этот разговор, только перед Берлином дошло до нас, что все задания либо перевыполнялись, либо недовыполнялись, что война – это часть жизни, если не вся жизнь, которую никогда не объяснишь, она никогда не удается, и как не знает ребенок того, что будет с ним в старости, так и разведчик, приступая к операции, обязан готовиться к худшему и доверять только себе, жить текущим днем, уповая на сегодняшнюю луну и завтрашнее солнце, если оно, конечно, засияет!..
Но до конца войны – шагать еще и шагать, стрелять и прыгать. Приказом наркома обороны СССР срок окончания войны был определен – полгодика или «ну еще год». Безмерная любовь и уважение к Вождю мешали мне вслух засомневаться в точности предвидения. Упорные бои шли по всему фронту, Ленинград и Севастополь осаждены. Никто в победе не сомневался, но не каждый был уверен, что доживет до нее. А я все еще пребывал в пятнадцати годах от роду, рост – 166 сантиметров, вес – 52 килограмма. Я мог сто раз подтягиваться на перекладине, за 26 секунд одолевал 200 метров, с расстояния 50 метров всаживал кучно очередь из автомата в мелькнувшую мишень, мышцы мои крепли с каждым днем, объем груди, как пошутил врач, порадовал бы замужнюю даму. Моим отдыхом был бег.
Алеша уверял меня, что по старому военному обычаю Берлин на трое суток будет отдан войскам на разграбление, и наша задача – успеть к началу тотального грабежа попасть в дом № 10 на Ляйпцигерштрассе. «А почему только трое суток?» – удивился я, и Алеша ответил что-то невразумительное, а потом сказал, что выяснит обстоятельно, почему города с разным количеством населения, расположенные и в долинах, и в предгорьях, и на равнинах, не удостоены четырех суток, потребных для захвата имуществ. В этом была какая-то загадка, ее надо было разрешить, а пока же мы – я, Филатов Леонид Михайлович, и Бобриков Алексей Петрович – поклялись: в день и час капитуляции Берлина начать тотальный грабеж дома № 10 на Ляйпцигерштрассе!
Происшествие на даче под Москвою. – Разоблачение симулянта Филатова. – Почта приехала! – Первое явление судьбоносного Чеха. – Возвращение в детство: пионерлагерь. – «Ну, влипли!»
В конце 50-х годов двадцатого столетия в СССР прибыли – с частным визитом – американский сенатор Н. и его супруга, дама поразительной красоты, присоединявшая к аристократический внешности те навыки обхождения и ту воспитанность, что даются особо привилегированными школами Великобритании или колледжами Новой Англии (на северо-востоке США). На самом же деле супруга сенатора запищала в люльке украинской хаты, уже дивчиной случайно попалась на глаза сынку миллионера, путешествовавшего по Украине в конце 30-х годов. Сынок по уши влюбился в юную колхозницу, сломленный его уговорами папаша разными способами уломал и улестил тогдашних монархов, рой, облеплявший путешественников, разлетелся по ульям, согласие на брак было получено, сынок увез в Америку невесту, женился на ней, после войны баллотировался в конгресс и прочно обосновался в нем, стал видным политиком, выполнял специальные поручения президента США в тех странах, где надо было что-то сгладить или смазать. Во всех негласных дипломатических вояжах его сопровождала супруга, немало способствуя успеху миссий и ничуть не скрывая своего истинного происхождения. Сенатор как-то произнес фразу, проникшую в советский круг его знакомых, не раз потом прилагаемую ко многим коллизиям. «Из колхоза, – со смешком заявил сенатор Н., – я ее вытащил, но вытащить колхоз из нее – это уже мне не под силу!» В Москве после серии закулисных переговоров супружеская чета решила отдохнуть и приняла приглашение придворного живописца, отправились на уик-энд под Солнечногорск. На даче, увешанной старинными полотнами, вино лилось рекой, народу собралась уйма – художники, поэты, драматурги. Было очень весело. Кому-то в голову пришла великолепная идея: маскарад из подручных средств! Таковые нашлись, хозяин дачи нередко облачал позируемых в разные одежды, сын же его, журналист-международник, недавно побывавший в Японии, приволок оттуда образцы национальных костюмов и кое-какие бытовые штучки из обихода Страны восходящего солнца. Брезентовая роба сталевара как нельзя лучше подошла оперному басу, одеяние ударницы труда украсило поэтессу, китель со Звездой Героя оказался по плечу скромному архитектору, какую-то производственную хламиду набросила на себя и супруга сенатора. Последнему досталось все японское. Веселье было в разгаре, когда вспомнили об американце и пошли его искать. Заглянули в комнату журналиста-международника – и остолбенели. На маленьком коврике (татами), по-восточному сложив ноги, сидел в юката (домашнем кимоно) человек откровенно японской внешности. Сухое и желтое лицо выражало покорность судьбе, черты его умельчились, брови изогнулись, раскосые глаза мечтательно смотрели в тьму японских императорских эпох, а губы вышептывали трехстишие в стиле хокку, и журналист, знаток Японии, мог только понять, что речь идет об увядающей красоте, причем сенатор говорил на языке пятивековой давности. Удивленное восклицание журналиста вывело сенатора из транса, он поднялся и удалился в соседнюю комнату. Никто глазам своим не верил, превращение потомка тех, кто прибыл в Америку на «Мейфлауэре», в азиата было невероятным. Все молчали, не зная, что и сказать, кое-кому ситуация напомнила случай, когда при большом стечении народа годовалый ребенок громко выругался матом. Через полчаса сенатор, уже переодетый во все европейское, покинул дачу, ни с кем не попрощавшись. Больше его в СССР не видели.
Когда я впервые услышал о диковинном происшествии этом, я подумал об Учителе своем, о человеке, который в лице моем обрел наконец Ученика; человек этот был не американцем, конечно, и не японцем, разумеется; его не отнесешь ни к славянам, ни к индейцам, ни к любой другой нации или расе. Не исповедуя никакой религии, он был мусульманином, католиком, иеговистом и вообще кем угодно. Любую скрипучую дверь он мог открыть бесшумно, не пользуясь никакими техническими железками (для почти молниеносного вскрытия сейфа кое-какие штучки ему все-таки потребны были). Присмотревшись и чуть поднатаскавшись, он, взяв в руки ножницы, профессионально постриг бы английского лорда, австралийскую овцу и марсельскую проститутку. Он был всем и ничем, его телесной оболочкой мог быть сельский врач, планета Юпитер, мычащая корова, лысый луг, зябнувший накануне снегов, и мальчик из-под Зугдиди, в которого он вселился.
С него, с Учителя, и надо было начать это повествование, но Страх, Любовь и Ненависть намеренно замедляли течение событий, взнуздывая перо, пресекая его бег; брезжила Надежда, что удастся запихнуть этого страшного и любимого мною человека в скопище людей, промолчать, затаить в себе трепетание звуков, не влезающих в нотные линейки. Отдаляя момент встречи с ним на страницах этих, я с излишними подробностями описываю знакомство с Алешей и Григорием Ивановичем. И тороплюсь, тороплюсь поскорее увидеть наставника своего, Тренера с большой буквы, потому что Учитель – это сказано чересчур громко, вне времени, в каком мы жили, а время подсылало к нам в воспитатели тех, кто продлевал нашу жизнь до возможности мирно почить; потому я и комкаю рассказ о первом задании в тылу немцев, а там ведь были эпизоды, достойные упоминания. Майора-то немецкого мы сутки тащили на себе, и майор на минутном привале вдруг стал диктовать нам завещание – с перечислением родственников, имущества и банковских счетов. Часом позже случилось невероятное: посланный вперед на разведку, я нос к носу столкнулся с немецким солдатом. Метр с чем-то разделял нас, у обоих – автоматы, кто первым выстрелит, тот и не будет мертвым. Но от неожиданности и страха мы мгновенно переместились в каменный век и, первобытными охотниками, вступили в рукопашный бой, используя «шмайссеры» как дубины, размахивая ими и издавая воинственные вопли. Неизвестно, чем кончилась бы эта схватка, не поспеши на крики Алеша; я стер пену со своих губ и вернулся в XX век… И еще незамысловатее вспоминаются случаи, но пора, пора заговорить о Тренере.