Три прыжка Ван Луня - Альфред Деблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ма Ноу, не вставая, схватился за дышло и надавил на него. Золоченые будды зашатались и с двух сторон обрушились на пол, раскатились в разные стороны. Последней упала — со звоном — хрустальная Гуаньинь. Ударившись об отломившуюся голову будды, она разбилась надвое; руки превратились в груду осколков.
Ван попытался поймать взгляд Ма Ноу. Но тот, ссутулив спину продолжал говорить, будто ничего не произошло.
«Хотя со мной все обстояло таким образом, я не хотел, не мог покинуть тебя. Бессмысленно наказывать меня или даже отлучать от братства только потому, что я получил неправильное воспитание. С этим пора кончать. Священные книги здесь не помогут. Однако какое-то решение должно найтись. И я нашел решение. Учение о целомудрии — безумие, варварство, а вовсе не драгоценный принцип. Братья и сестры согласились со мной».
Ван вздрогнул. И откинулся назад, к стене, чтобы Ма Ноу не видел в полумраке его лица. Огромный меч лежал поперек колена, повязка покраснела от просочившейся крови.
Меч подарил ему Чэнь Яофэнь — в городе Бошань, когда они прощались. Имя меча было Желтый Скакун. В семье Чэня он передавался от отца к сыну и напоминал каждому новому владельцу о традициях «Белого Лотоса».
Прямой обоюдоострый клинок; на внешней поверхности — семь латунных кружочков; у самой рукояти — узор из звездочек и лепестков лотоса. Покрытая листовым золотом рукоять с утолщением в срединной части; с обеих сторон — символы династии Мин, солнце и луна, из тонкой серебряной проволоки; гарда в виде полумесяца. Рукоять заканчивается роскошным навершием: головой дракона с высунутым языком.
Ван не сказал, что заставило его, так долго молчавшего, внезапно вскочить и, оттолкнув меч, крепко ухватить Ма Ноу за руки, взвалить его, словно бревно, себе на плечо, стиснуть ему ребра. Зубы у Вана стучали; руки вздрагивали: им хотелось поднять меч, просунуть клинок между стиснутыми губами Ма, быстро повернуть в глотке, вонзить глубже, вытащить назад и ударить бывшего друга плашмя по щеке.
Ма Ноу, не имея сил для сопротивления, весь как-то обмяк. С мрачной решимостью ждал, что последует дальше. Он так и остался сидеть, лелея свою злобу, когда Ван наконец опустил его, разжал руки — и, вздохнув, вытянул больную ногу.
Ван снизу перехватил ядовитый взгляд. Его лицо разбухло, отекло, будто под кожей распрямились невидимые пружины. Он тяжело оперся о меч, налитые кровью глаза сверкнули. Обе руки отстраняюще протянулись в сторону Ма: «Ты, ты — предатель, обманщик, искуситель; не двигайся — это мое мнение в двух словах, более пространных объяснений не будет. Я мог бы сказать тебе то же самое еще три дня назад, когда впервые услышал, что тут у вас творится. Ты, жалкое ничтожество, мог бы и не искать решения: я бы тебе предрек, что ты предашь весь мир, и Небеса Блаженства, и всякую высшую радость, лишь бы валяться на соломе со своей бабой. Потому что ты — по натуре своей — ядовитый скорпион; и во всем виноват я, только я, позволивший тебе остаться среди „поистине слабых“. Я — тот опорный столп, который должен нести на себе всё; я — небо, которое каждодневно простирается над душами обездоленных, но само не получает никакой выгоды от своего солнца и своих планет. Я отказался от большего, чем думаешь ты, Ма Ноу, — от гораздо большего, нежели одна баба или даже тысяча баб; мне пришлось отрешиться от меня самого, от моих рук и ног, от моего рождения и моего прошлого; я копался в собственных белых кишках и сам выпускал наружу свою кровь.
Я никогда не достигну Благословенных Островов, и растение чжи[127]не сорву; ничто из того, что я некогда пережил, больше не может — не вправе — существовать. Без погребения остался честный Су Гоу. Неприкаянные духи должны избегать меня, ибо я сам пуст внутри, я — пожелтевший лист, бумажный дракон, пестро раскрашенный и с сиреной в утробе, наподобие тех, которых на юге носят впереди похоронных процессий. Я стал таким, что внушаю страх самому себе, когда у меня находится время, чтобы посидеть на камне; я кажусь себе одним из непоседливых гуев[128]— тех, что охотятся за человеческой плотью.
Однако ты, Ма Ноу, ты не таков. Тебе повезло. Глаза твои лучатся надеждой, в твоих кишках угнездилось удовольствие. Ты мельче, ничтожнее, суше меня, но — смеешь хвалиться передо мной своим жизнелюбием.
Я тебя встретил, Ма Ноу, два дня назад. Это был ты, не правда ли, — ну признайся! У пруда, меж двумя ивами. Ты был тем журавлем, что никак не хотел отвязаться от меня, а все расхаживал поблизости на своих кичливых ногах, ярко-пурпурных, и выхватывал из травы лягушек. Ты тогда хвастался своим белым одеянием и хитро посматривал на меня желтым глазом, наклоняя кроваво-красный хохолок[129]. А потом, когда на моих глазах ты наконец нажрался вволю и я покинул тебя, ты взмыл в воздух и сбросил на мой халат, на мои сандалии свой черный помет.
Но слушай, злобный дух, слушай, гуй, меня ты не сумеешь погубить — это я тебе точно говорю. Не сумеешь, говорю я тебе! Тебе, гуй, придется убраться восвояси!»
Ван, вытянув вперед больную ногу, размахивал мечом. И брезгливо, свистящим шепотом выкрикивал свои обвинения прямо в обращенное к нему птичье личико сидевшего напротив ересиарха. Каждую фразу швырял со злобным удовлетворением — как горсть толченного перца. В его словах звенела ледяная ярость.
Ма Ноу теперь испытывал безмерную ненависть к этому человеку. Время от времени он насмешливо кривил губы, напрягался, будто готовясь к смертельному прыжку, — но в последний миг, скрепя сердце, осаживал, охлаждал себя. И не трогался с места; принял такое решение — не трогаться с места.
«Ежели мой брат Ван нынешней ночью встретит во сне Царя Светляков, пусть лучше не благодарит его. Один мудрец, живший в эпоху Хань, учил: путь, по которому ты идешь, гневаясь, будет напрасным. Мой брат Ван носит на боку боевой меч. По его словам, он должен носить такой меч — и потому не вправе приближаться к священному Дао. Моему брату стоило бы задуматься о моем — пусть жалком, но безмятежном — состоянии: я скорее позволю, чтобы меня ударили, чем сам ударю другого. Меч моего брата, как кажется, имеет одержимую душу, из-за чего владелец меча и заблудился в болоте. Что же касается Ма Ноу с острова Путо, то он никогда не дотронется до меча — никто и ничто не подвигнет его на такое. Ибо он слишком слаб, чтобы иметь дело с бешеным духом меча. Ма Ноу и ныне следует Дао, как следовал ему в хижине близ утесов Шэнъи, — будто только сейчас услышал слова человека, говорившего тогда как бодхи-саттва, слова Ван Луня: „Лягушка, как бы ни пыжилась, не проглотит аиста. Против судьбы помогает только одно: не действовать; быть как прозрачная вода — слабым и уступчивым. Мы хотим подняться на горный пик, более прекрасный, чем все, виденные мною прежде: на Вершину Царственного Великолепия“. Ма Ноу как раз и идет, не отклоняясь, к этому пику. А поскольку он не свободен от вожделения к женщинам, то идет туда вместе с ними. Однако до вершины он должен добраться и обязательно доберется. Ты, Ван, можешь меня презирать, но женщины для меня и вправду желанны, глаза мои прилепляются к ним как к пестрым орхидеям, и никогда мои молитвы не были такими чистыми, как после той ночи, когда одна из них возлегла со мной на этом вот мешке с соломой. Ни одно „погружение“ на острове Путо, которое я наблюдал или пережил сам, ни одно „отрешение“ не было таким мощным, как мои „погружения“ и „отрешения“ после заурядных соитий с женщинами. В любовном томлении моих рук и чресл ничуть не больше зла, чем в гортани, алчущей пищи. Шакьямуни ошибся. Для меня это очевидно. И если в горах Наньгу я рассказывал о золотых буддах другое и ты в это другое поверил, значит, я учил тебя злу и есть своя справедливость в том, что теперь зло возвращается ко мне; но с толку ты меня все равно не собьешь. Ван, наши с тобой пути разошлись. Так не мучай же понапрасну себя и меня!»