22:04 - Бен Лернер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего, пройдет, все будет отлично, – сказал я, открыл банки и поставил на стол. Потом обтер ему полотенцем лицо и рубашку. – Худшее позади. «Я с вами, – процитировал я Уитмена, – и мне ведомо, как вы и что вы».
Он заплакал. Парнишка не старше двадцати двух, он был далеко от дома. Ситуация нелепая, но его страх был подлинным, мое сочувствие – тоже.
– В дом войти сможете? – спросил я, глотнув газировки, которая была чудесна на вкус; практикант к своей банке интереса не проявил. Он отрицательно покачал головой, но я понял по глазам, что он хочет сделать попытку. От его рубашки с пуговицами на воротнике пахло отвратительно, и я помог ему ее снять, а потом бросил ее, пропитанную блевотиной, в бассейн. Он обхватил меня сбоку рукой за плечи, я его за талию, и так мы медленно двинулись к дому, являя собой пародию на поэта-санитара Уитмена и одного из его раненых подопечных.
В гостиной я увидел Джимми – он сидел и листал книгу по искусству.
– Что с парнем такое? – спросил он. В светлом помещении видно было, что практикант страшно бледен.
– Надышался лишнего, – объяснил я. – Есть тут спальня, где его можно положить?
– Вон через ту дверь и вниз по лестнице.
Мы сумели отыскать дверь и спустились по лестнице, застланной белым ковром. Я включил свет и увидел большую кровать со столбиками и перекладинами, но без балдахина: этакий куб, произведение современного искусства. Я подвел его к кровати, мягко опустил на нее и помог укрыться.
– Ну, теперь спать, – сказал я.
– Не уходите от меня.
– Закройте глаза, и сразу заснете. А мне надо домой, – сказал я.
– Глюки замучили. Мне очень херово. Кажется, что закрою глаза – и умру.
– Все пройдет, обещаю.
– Ну пожалуйста…
Он чуть ли не рыдал. Парень был в отчаянии. Я лег на спину на мягкий ковер и спросил его, что он видел. Мы оба смотрели в белый потолок.
– Я сидел там на стуле. Я чувствовал его, этот стул. Но он не на спину мне давил, а на грудь. Сильно давил. И при этом я знал, что спинка сзади меня. Не могу объяснить. Моя спина и грудь стали одним и тем же. Без толщины. Плоско. Я не мог дышать, некуда было. Никакого объема. И вы, и все остальные тоже сделались плоские. Это было похоже на жвачку для рук.
– На жвачку для рук?
– Да, мы в детстве делали из нее плоский блин и прижимали к газете, потом отлепляли, и на нее копировалось фото с газеты. Я подумал про это, и вы все такими стали, все, кто был во дворе: стали своими копиями на чем-то плоском. Стали жвачкой для рук. Хуже: мясом. С вашими копиями на нем, говорящими. Искаженными. И я знал, что сам заставил это произойти, потому что подумал. Я подумал, что это похоже на жвачку для рук, и это стало жвачкой для рук, а потом я понял: если я подумаю, что одно похоже на другое, оно этим другим и станет. Я пытался двигаться и чувствовал, что вроде двигаюсь, но картинка в глазах не менялась. Зрение заклинило. Помню, я подумал: заклинило, как челюсти при спазме. Подумал – и мои челюсти заклинило. А потом подумал про бешенство, что так бывает у бешеных собак. Так было в моем детстве у собаки Гузеков, ее пришлось убить, и тут я это почувствовал – пену на губах. Или нет, не почувствовал: увидел. Как пена бежит у меня изо рта, точно у собаки. Почему-то розовая. И теперь спрашивается: откуда я это увидел, с какой точки? Я прежде, чем подумать, знал, что подумаю: «это я вроде как умер, стал призраком и смотрю на свой труп», и я старался этого не подумать, потому что подумаю – и умру. Но потом я понял, что стараться не подумать о чем-то – все равно что об этом думать, соображаете, о чем я? Форма одна и та же. Если думаешь, мысленная форма наполнена тем, о чем думаешь; если стараешься не думать, она пуста, но все равно это та же самая форма. И когда я это подумал, появилось чувство, что все везде одинаково. А потом так по-настоящему и стало. Потому что ничто и ничто – одинаковы. И нигде не было никакого пространства.
– Наркотик плохо на нас с вами подействовал, – сказал я, чтобы сказать хоть что-нибудь.
– Я и сейчас не чувствую, что я здесь. – Новый всхлип. – Побудьте, поговорите со мной, пожалуйста.
– Вы здесь, здесь, где же еще.
Лежа на полу, я протянул руку и коснулся его плеча, лба, а потом, слегка удивляясь самому себе, я сел и пригладил назад его волосы, как приглаживал мне волосы отец, когда я мальчиком лежал с температурой. Уитмен поцеловал бы его. Уитмен отнесся бы к страху практиканта перед утратой индивидуальности так же серьезно, как к страху умирающего солдата.
– Говорите дальше, не молчите, – сказал он, поэтому я лег обратно и стал говорить. Начал со своего впечатления от инсталляции Джадда, но он застонал; я мысленно стал искать другую тему и остановился на постройке Бруклинского моста, о которой несколькими днями раньше посмотрел на своем компьютере документальный фильм. Я рассказал, что Харт Крейн[94]только после того, как написал в Бруклин-Хайтс свою поэму «Мост», узнал, что квартиру, где он жил, до него занимал Вашингтон Роублинг, возглавлявший строительство моста и оправлявшийся в этой квартире от кессонной болезни (я хотел описать практиканту работу строителей в тускло освещенных кессонах – камерах с повышенным давлением, грозивших человеку, если он слишком быстро выходил на поверхность, образованием опасных пузырьков азота в крови, – но не стал, решил его не волновать). Когда мост был готов, торжества, сказал диктор фильма (на экране тем временем воспроизводились фотоснимки толп и фейерверков), превзошли по размаху торжества по случаю окончания Гражданской войны. Это было в 1883 году – в том же году, когда за своим письменным столом умер Маркс, в том же году, когда родился Кафка. Я поговорил немного про Кафку, который, как я узнал только недавно, весьма успешно работал в страховом ведомстве, играя на будущем. Я несколько раз повторил выражение «объединение рисков», сказал, что оно мне очень нравится. Затем перешел к 1986 году.
Когда я по ровному дыханию практиканта понял, что он спит, я поцеловал его в лоб и поднялся обратно в гостиную; там снова собралась молодежь, судя по всему вернувшаяся после велосипедной прогулки. Моники и Пола видно не было. Я спросил рыжеволосую, чьи глаза, я теперь видел, были такие же зеленые вплоть до оттенка, как у подруги Дайен, и влечения к которой я не стыдился, как добраться до Норт-Плато-стрит, 308, и она мне объяснила: с подъездной дорожки направо, а потом, когда дойду до тупика, повернуть налево.
Испытывая облегчение от холодного воздуха и чем дальше, тем больше трезвея, я чувствовал себя идиотом из-за наркоты и всей этой драмы, но, с другой стороны, был счастлив, что помог практиканту, испытывал к нему нежность. Идя, я услышал гудок поезда и вообразил, что на нем едет в списанном вагоне мой отец. Я подумал о тускло поблескивающих ящиках в артиллерийских депо, а потом мне представился длинный поезд из этих ящиков: каждый вагон – изделие из блестящего алюминия, отражающее освещенную луной пустыню, через которую движется состав.