Мария Волконская - Михаил Филин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там же, чуть ниже текста «Сожженного письма», находится набросок, который (по наблюдению Т. Г. Цявловской[259]) также связан со стихотворением:
Теперь мы знаем, что в августовском письме, которое было запечатано «перстнем верным» из сердолика, Мария Раевская не только оповестила поэта о скорой перемене в своей судьбе, но и велела Пушкину уничтожить ее послание, написанное в ноябре 1823 года в Одессе, — уничтожить «письмо любви». Знаем и о том, что Пушкин с болью в сердце, откладывая и сомневаясь, выполнил-таки волю девушки и предал огню дотоле бережно хранимое письмо с сургучной печатью. Датировать данное аутодафе можно, по-видимому, лишь приблизительно — сентябрем — декабрем 1824 года.
Найдется ли когда-нибудь «искусный карандаш», который дерзнет изобразить ту минуту и то лицо поэта, освещаемое языками «пламени жадного»?
Уничтожение Пушкиным послания Марии Раевской и его «Сожженное письмо» объясняют странное на первый взгляд «противоречие» в «Евгении Онегине». Переход девичьего письма из рук автора (в главе третьей: «Письмо Татьяны предо мною…») к Онегину (в главе осьмой: «…он хранит письмо…») мотивирован самой Жизнью.
Послание Марии было у Пушкина, «перед ним», но в конце 1824 года он, следуя августовскому предписанию, сжег это письмо. Письмо же Татьяны не попало в огонь вовсе не потому, что героиня произведения не просила Евгения об этом, а потому, что ликвидировать романную эпистолию, сделать из нее тайну не мог никто: к моменту создания осьмой главы «Онегина» письмо уже было опубликовано. Вся читающая Россия знала его содержание, сожжение бумаги (как трафаретный фабульный ход) теряло всякий смысл — и, значит, Онегину выпадало хранить вечно листок, оригинал которого, находившийся у автора, однажды превратился в «пепел милый».
В тетрадях Пушкина, заполнявшихся в Михайловском, есть и другие сочинения и фрагменты, которые так или иначе связаны с известием о замужестве Марии Раевской. Среди них строфы «Евгения Онегина», уже упоминавшееся послание «Графу Олизару», а также «Таврида», «Фонтану Бахчисарайского дворца», баллада «Жених»… Выявление и анализ таковых стихотворных и прозаических текстов в свете вышеизложенных обстоятельств — предмет отдельного исследования, и его еще предстоит провести. Стоит поглубже осмыслить и тот факт, что тема женитьбы (в разных ее вариациях и аспектах) усиленно разрабатывалась поэтом как раз осенью 1824 года. Кроме того, мы полагаем, что пушкинистам надлежит вернуться к тем произведениям, которые по давней традиции считаются «воронцовским циклом». Не исключено, что ученые, проанализировав их заново и преодолев накопившуюся инерцию, смогут внести некоторые коррективы в устоявшиеся суждения.
В двадцатых числах октября в Михайловское было доставлено еще одно нерядовое письмо. Из Петербурга к Пушкину адресовался князь Сергей Волконский. Это послание, датированное 18 октября, подействовало на поэта почти столь же сильно, как и письмо Марии. Вот строки, которые он наверняка выделил особо:
«Любезный Александр Сергеевич, при отъезде моем из Одесс, я не думал, что не буду более иметь удовольствие, по возвращении моем с Кавказа, с вами видиться, и что баловник Муз, преследуемый судьбой в гражданском своем бытии будет предметом новых гонений.
Соседство и вспоминании о Великом Новгороде, о вечевом колоколе и об осаде Пскова будут для вас предметом пиитических занятий — а соочествиникам вашим труд ваш памятником славы предков — и современника. Имев опыты вашей ко мне дружбы и уверен будучи, что всякое доброе о мне известие — будет вам приятным, уведомляю вас о помолвке моей с Марию Николаевною Раевского — не буду вам говорить о моем счастии, будущая моя жена была вам известна.
Я сего числа еду в Киев, надеюсь прежде половины ноября пред олтарем совершить свою свадьбу. Пробуду несколько времени в Киеве — буду в поместьях новых моих родственников и там, как и здесь, буду часто о вас говорить и общее воспоминание о вас — будет в вашу пользу. Поручаю себя вашей дружеской и благосклонной памяти.
Конечно, Пушкин имел ясное представление об уме князя — но даже учитывая данный фактор, он, вероятно, возмутился, прочитав не слишком грамотное письмо Волконского. Все говорит за то, что вряд ли генерал намеревался оскорбить поэта, однако добился именно этого: объективно послание жениха вышло издевательским.
«Непристойное неуважение» сановного «полу-милорда» по отношению к какому-то никудышному «коллежскому секретарю», «поэту из передней» — все это Пушкин, недавно конфликтовавший в Одессе с графом М. С. Воронцовым, изведал сполна. Очутившись в деревне, поэт, казалось, ускользнул из-под власти чопорного аристократа, «его сиятельства», однако не тут-то было: и здесь, в глуши, ему продолжил портить кровь представитель той же, «воронцовской», породы — снова генерал, правда, теперь уже князь и полный невежда. Разумеется, Воронцов — «вандал, придворный хам и мелкий эгоист» (XIII, 103), но и он не додумался бы до того, что позволил себе этот болван Бюхна!
А Бюхна, видимо, что-то краем уха услышавший (в Одессе, Киеве или Петербурге) про Марию и Пушкина, умудрился выразить переполнявшие его чувства, действительно, крайне неуклюже и высокомерно. Князь не просто сообщил поэту о своей помолвке, но и сразу же беспардонно добавил, что его невеста была известна Пушкину. Получалось, что Волконский подводил черту под прошлым и загодя отказывал корреспонденту в праве на какое-либо, даже сугубо светское, общение с княгиней Марией Николаевной. Заодно он «успокоил» поэта, что «общее воспоминание» о нем Раевских (да и прочих лиц), благодаря Волконскому, сложится все-таки в его, Пушкина, «пользу». Тут же генеральская длань указала стихотворцу, этакому «баловнику Муз», на наиболее подходящие предметы для «пиитических занятий». В таком контексте даже откровенный вздор князя («всякое доброе о мне известие — будет вам приятным» и т. п.) выглядел едкой насмешкой, сарказмом.
Эта осень, особенно сентябрь и октябрь, была для поэта тягостной. Пришла беда — открывай ворота: тогда, в Михайловском, Пушкин в пух и прах разругался с мелочным отцом, который выполнял обязанности официального наблюдателя за ссыльным («имел полное смотрение»), — и ссора с такой персоной, «представителем власти», грозила новыми, еще более строгими, карами. Порою поэт впадал в отчаяние, мелькали мысли о бегстве за границу, о «палаче и каторге», а то и более дурные. (Спасибо Ольге, дочери управляющего, а то стало бы совсем невмоготу.) Он с тоской вспоминал Юг и жаловался В. Ф. Вяземской в конце октября: «Всё, что напоминает мне море, наводит на меня грусть — журчанье ручья причиняет мне боль в буквальном смысле слова — думаю, что голубое небо заставило бы меня плакать от бешенства . Прощайте, уважаемая княгиня, в тоске припадаю к вашим стопам, показывайте это письмо только тем, кого я люблю и кто интересуется мною дружески, а не из любопытства. Ради Бога, хоть одно слово об Одессе…» (XIII, 114, 532).