Камов и Каминка - Александр Окунь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пустота и Ничто. Ничто и Пустота.
По залу пробежал взволнованный шорох. Рути гневно обвела зал глазами и ясным голосом, чуть ли не по слогам, отпечатала:
– Ничто – это наиболее впечатляющая вещь в мире.
Затем внимательно, словно проверяя, не найдется ли среди публики кто-нибудь, могущий ей возразить, пристальным взглядом обвела присутствующих, но вокруг были только восторженные лица и сияющие глаза.
Убедившись, что все ждут продолжения, она тихо и размеренно сказала:
– На этой выставке зритель и художник встречаются с Пустотой как формой, в которой искусство выходит за пределы идеологии установленных смыслов и навязанных ограничений. Пустота и боязнь Пустоты равным образом стимулируют художественное мышление, являются основной средой обитания человека, несмотря на мнимые заполнения Пустоты с помощью массмедиа и новых коммуникаций, или, говоря словами Жоржа Батая, являются абсолютизацией отсутствия абсолюта. Пустотный канон становится единственным условием включения зрителя в пространство рефлексии и саморефлексии. Незримость, как мнимая Пустота, Пустота в культуре постсовременности, Пустота, свернутая в формах самой культуры и неотделимая от нее, – одни из многих аспектов, подвергающихся исследованию и анализу на этой выставке. Благодарю за внимание.
После шквала аплодисментов толпа хлынула в распахнутые двери первого зала, где в центре высилась работа Планы Борховской – гигантская куча мусора. Художник Каминка внимательно ее рассмотрел с разных сторон, пытался понять, каким образом она соотносится с Пустотой и Ничем.
– Миш, – после некоторого раздумья спросил он, – а в чем здесь дело?
– Похоже, мусор – это символ Ничего или того, что когда-то было чем-то, а стало ничем, – не вполне уверенно предположил Камов. – А вон там, на стене, текст, почитай.
Художник Каминка с уважением взглянул на художника Камова, и они направились к стене. Дождавшись своей очереди – вокруг текста толпилось несколько десятков человек, – художник Каминка начал было его читать, но далеко не продвинулся.
– Понимаешь, ты вроде как прав, – сказал он слабым голосом. – Тут написано, что куча мусора скрывает собой отсутствие отсутствия, провал, ничто. Тут сказано, – он поправил очки и вгляделся в текст, – что автор, в духе Хайдеггера, собирает место из пустоты и маркирует его как пустоту, зияние, провал, что является не чем иным, как материализацией пространственного поля…
Его неожиданно шатнуло, и он вцепился в рукав художника Камова.
– Прости, – пробормотал он, снимая очки, – дальше не могу, похоже, головокружение начинается…
Художник Камов усадил его на скамейку и вскоре вернулся с влажной салфеткой, которой отер покрытое каплями пота лицо и шею товарища.
– Вроде полегчало… – подумав, сказал художник Каминка, пошевелил бровями и надел очки. – Ну, пойдем. Только читать я больше не буду.
В следующем зале была выставлена инсталляция Дуделе. Художник ввел в матку бесплодной женщины оптические волокна и транслировал изображение на большой экран на стене слева. Судя по разговорам, месседж сводился к трагедии Пустоты как обиталища Ничего.
Стена напротив была вся покрыта непонятно из чего сделанными кружевами, на взгляд художника Каминки, изумительно красивыми.
– Это работа какой-то или какого-то Бен Маймой, – шепнул ему в ухо подошедший Камов. – Я тут встретил Кляймана, так он объяснил, что дело в том, что все сделано из газетных листов. Смысл, брат, здесь в том, чтобы показать бессмысленность газетных текстов. Метафора: мол, режь, дырявь, читай – один хрен.
– Правда? – опечалился художник Каминка. – Атак красиво…
– Ничего не поделаешь, – ответил художник Камов. – А Кляйман, я смотрю, у вас большой человек.
– У вас тоже. Ты что, не знаешь, что его академиком избрали? – сказал Каминка. – Только у нас он теперь не Кляйман, а Кляй.
– Вроде слышал, – неуверенно сказал художник Камов. – Ты же знаешь, я не очень слежу.
Вокруг них шумела, толкалась толпа, время от времени какие-то люди здоровались с художником Каминкой, поздравляли его, что-то ему говорили, но он, невпопад отвечая, растерянно оглядывался, будто раздумывая, не сбежать ли ему, пока есть возможность.
Следующий, довольно камерный, небольшой зал занимала инсталляция Асафа бен Арье. В зале, от пола до потолка затянутом черной тканью, светились два экрана. На правом мерцало изображение лежащего на кровати исхудавшего старика с опухшим, отечным животом и капельницей. Человек громко хрипло дышал, изредка рваным зигзагом поднося к темному лицу правую, словно состоящую из одних обтянутых тонкой сморщенной кожей костей и сухожилий, руку. Несколько секунд рука хаотично металась перед лицом и таким же зигзагообразным неровным движением падала на простыню.
На другом экране Каминка увидел Асафа. Он был в белой бейсболке и черной майке, на которой красными буквами было написано Coca-cola.
– Как ты себя чувствуешь, папа? – спросил Асаф.
Рука человека на соседнем экране пунктирными рывками поползла вверх, но на полдороге дернулась и упала. Створка сухих губ разлепилась, обнажив бледные беззубые десны и сухой распухший язык.
– Что ты сейчас чувствуешь, папа? – печальным голосом спросил Асаф.
– Асаф, мальчик…
– Господи, что это? – прошептал Каминка.
– Привет, Каминка, поздравляю!
Художник Каминка повернулся. Рядом с ним, растягивая в улыбке губы широкого рта, стоял Анатоль Клай. Краем глаза Каминка увидел, как в их сторону пробивается сквозь толпу Кира.
– Гениальный ход. – Клай подбородком дернул в сторону экранов.
– Сегодня я долго смотрел на небо, – прозвучал скорбный голос Асафа, – оно было светлым…
– У него папаша загибался от рака, – сказал Клай, – так он его последние дни снимал, параллельно документируя свои реакции на его умирание, а потом…
– Второе апреля, – продолжал Асаф, – двенадцать часов сорок три минуты. Неминуемая смерть отца заставляет меня по-другому осознавать Пустоту. Ничего. Я начинаю…
– А потом, когда старик наконец откинул копыта, Асаф, – с уважением сказал Кляй, – заснял вскрытие. Полный атас…
Художник Каминка вцепился в руку художника Камова:
– Пойдем отсюда, я это смотреть не буду.
– Ты, Каминка, всегда был слабаком. И ретроградом, – осуждающе сказал Кляй. – И откуда у тебя вдруг яйца взялись в концепт играть?
– Потом скажу, – отмахнулся художник Каминка и потащил Камова в зал, где были выставлены работы Смадар, Жака Люка и Шрекингера.
Смадар на этот раз, очевидно, пролетела мимо цели. Концепт фотографий свежевырытых пустых могил и нескольких повешенных между ними саванов с надписями «Где Смадар?» никак не мог тянуть на неожиданное и оригинальное решение темы выставки. В отличие от нее Жак Люка представил перформанс, привлекавший сразу несколькими достоинствами: простотой, элегантностью и краткостью. Нашим героям повезло: они как раз попали к самому началу. Люка, молодой, красивый, длинноволосый, обнаженный до пояса, стоял на высоком подиуме, окруженный толпой зрителей. За ним на выкрашенной темно-красной краской стене были укреплены мониторы, на которые транслировался перформанс и на которых он будет потом прокручиваться, ибо сам Люка, понятное дело, прибыл только на открытие.