Человек воды - Джон Ирвинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кольм вздрогнул рядом со мной, когда с берега прозвучал сочувствующий утиный хорал. Над водой показался маленький зад птицы, вокруг которого плавали перья. Двое верных товарищей подплыли к нему, потрогали его клювами и оставили плавать, словно это был утыканный перьями поплавок. Они тут же переключили свое внимание на хлеб, как если бы опасались внезапного появления злой собаки, которая могла броситься в воду за их товарищем. Может, в них стреляли с глушителем? По воле злого рока на зоопарк Айова-Сити спустилась смерть.
— Глупый селезень, — только и мог я сказать Кольму.
— Он умер? — спросил Кольм.
— Нет, нет, — заверил я его. — Он просто ловит рыбу и ест прямо со дна. — Может, мне стоило добавить, что утки могут надолго задерживать дыхание?
Но Кольм не поверил.
— Он умер.
— Нет, — сказал я. — Он просто выпендривается. Ты ведь тоже иногда так ведешь себя.
Кольм ушел неохотно. Сжимая в ручонках изуродованный батон хлеба, он все время оборачивался через плечо на потерпевшего крушение селезня — некогда отважного пилота, странным образом питающегося со дна. Почему он покончил с собой? Может, он был ранен, мужественно преодолел долгий перелет и потерял здесь последние силы? Или погиб по какой-то естественной причине? Может, склевал отравленные пестицидами соевые бобы?
— Я бы хотела, Богус, чтобы вы покупали два батона хлеба, когда собираетесь идти в зоопарк, — сказала мне Бигги, — чтобы один оставался для нас.
— Мы отлично прогулялись, — заявил я. — Медведь спал, еноты затеяли драку, бизон пытается отрастить новую шкуру. А что касается уток, — начал я, подтолкнув локтем мрачного Кольма, — то мы видели, как один глупый селезень шлепнулся в пруд…
— Он умер, мама, — грустно сказал Кольм. — Он разбился.
— Кольм, — вмешался я, наклоняясь над ним, — с чего ты взял, что он умер?
Но он знал это наверняка.
— Утки иногда умирают, — сказал он, держась со мной раздражающе спокойно. — Они становятся старыми и умирают. И животные, и птицы, и люди, — добавил он. — Все становятся старыми и умирают. — И он посмотрел на меня с таким вселенским сочувствием, явно огорчаясь, что ему приходится сообщать своему отцу такую жестокую правду.
Потом зазвонил телефон, и образ моего страшного отца заслонил все в моей памяти: папочка с заготовленной заранее пятиминутной речью, содержащей краткий анализ невоздержанного письма Бигги, попыхивающий своей трубкой на другом конце провода. Я верил, что в табаке моего отца заключен некий высший смысл. Время ужина в Айове, послеобеденное время для кофе в Нью-Хэмпшире, телефонный звонок — все приурочено к его расписанию, как и он сам. Но так же, как и Ральф Пакер, приглашающий себя к ужину.
— Послушай, возьми трубку, — сказала Бигги.
— Сама бери, — буркнул я. — Ты писала письмо.
— Я ни за что не притронусь к трубке, Богус, только не после того, как я назвала его долбаным хреном.
Поскольку мы сидели и смотрели на звонящий телефон, Кольм обошел кухонный стол и взобрался на стул, пытаясь дотянуться до трубки.
— Тогда я возьму, — заявил он, но мы с Бигги бросились к нему, прежде чем он успел это сделать.
— Пусть себе звонит, — сказала Бигги, которая впервые в жизни выглядела испуганной. — Почему бы не дать ему просто позвенеть, Богус?
Мы так и сделали. Мы просто ждали, когда ему надоест.
— О, ты только представь себе, как он дышит в трубку! — воскликнула Бигги.
— Готов поспорить, что он уже посинел от натуги, — усмехнулся я. — Долбаный хрен.
Но потом позже, когда Кольм свалился с кровати — и был прижат к широкой груди Бигги, чтобы избавиться от приснившегося ему кошмара, вызванного посещением зоопарка, — я сказал:
— Могу поспорить, что это был всего лишь Ральф Пакер, Биг. Мой отец не стал бы звонить нам. Он написал бы нам — целый гребаный опус.
— Нет, — возразила Бигги. — Это был твой отец. Но он нам больше никогда не позвонит.
По-моему, она была довольна.
Тогда ночью Бигги повернулась ко мне и сказала:
— Пусть звонит.
Но я тут же заснул. Мне снилось, будто команда Айовы играет где-то на чужом поле и взяла меня с собой. Они доверили мне вводить мяч в игру. Далеко, в глубине нашей зоны, я бегу по полю, чтобы чудесным образом ударить по мячу. Но пока я бежал, я был страшно избит, едва не разрублен, четвертован, ополовинен, размолот, сбит с ног, обманут и сметен напрочь; но каким-то чудом я уцелел, безжалостно искалеченный и устоявший на ногах, сумевший ворваться в девственную крайнюю зону противника.
Но потом происходит вот что: меня уносит с поля группа поддержки, они несут меня мимо возбужденных, свистящих болельщиков противника. Маленькие, вспотевшие нимфы уносят меня с поля; моя покалеченная нога и окровавленная рука касаются чьей-то прохладной розовой ноги; я почему-то ощущаю одновременно гладкость и колкость. Я поднимаю глаза на их юные, залитые слезами лица; одна из нимф касается волосами моей щеки, видимо пытаясь стереть травяное пятно с моего носа или снять с подбородка прилипший шип. Я почти невесом. Эти сильные девушки несут меня по чашеобразному тоннелю под стадионом. Их высокие голоса отдаются эхом, их пронзительные крики тревожат меня сильнее, чем собственная боль. Меня подносят к накрытому простыней столу, на котором меня распластывают и снимают мою инкрустированную броню, дивясь моим ранам и причитая над ними. Над нами глухо гудит стадион. Девушки обтирают меня губками; я дрожу; девушки накрывают меня собой, опасаясь, что я замерзну.
Мне так холодно, что мне снится другой сон: я в Нью-Хэмпшире, охочусь за утками на соляных болотах вместе с отцом. Интересно, сколько мне лет? У меня нет ружья, но когда я становлюсь на цыпочки, то достаю отцу до подбородка.
— Тихо, — говорит он. — Господь свидетель, я никогда больше не возьму тебя с собой.
«Не очень-то и хотелось», — думаю я. Должно быть, я говорю это слишком громко, потому что Бигги спрашивает:
— Чего не хотелось? — Что, Биг?
— Пусть себе звонит, — бормочет она и снова засыпает.
Но я лежу без сна, обдумывая ужасную необходимость поиска настоящей работы. Идею зарабатывания на жизнь… Сама по себе эта фраза напоминает непристойные надписи на стенах мужского туалета.
Процедура записи на прием к доктору Жану Клоду Виньерону малоприятная. Сестра, которая отвечает по телефону, не слушает, когда вы говорите ей, что вас беспокоит: она лишь хочет знать, удобно ли вам для приема такое-то время. «О нет. О, извините!» Тогда вы говорите ей, что постараетесь найти время.
Приемная доктора Виньерона очень уютная. На стене висит последняя обложка Нормана Роквелла для «Сатурдей ивнинг пост» в рамке; кроме того, комната украшена постером Боба Дилана. А еще вы можете читать «Маккаллс», «Виллидж войс», «Нью-Йорк тайме», «Ридер дайджест» или «Рампарто — но никто не читает. Все наблюдают за сестрой: ее бедро, зад и шарнирное соединение стула выдаются из алькова с пишущей машинкой в приемной. К тому же все прислушиваются, когда сестра просит описать то, что вас беспокоит. Явно установившаяся традиция.