Филипп Бобков и пятое Управление КГБ. След в истории - Эдуард Макаревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Болезнь режима
Как можно ждать от людей прилива энтузиазма в связи с разрешением «индивидуальной трудовой деятельности», особенно в сельском хозяйстве, если «коллективизация» и уничтожение десяти миллионов крестьян до сих пор не осуждены партией, находящейся у власти? Или, говоря о «гласности», как можно надеяться, чтобы это новшество принималось всерьез, если оккупация Чехословакии в 1968 оду до сих пор не осуждена как международное преступление? Потому что в конечном счете Пражская весна была не чем иным, как периодом «гласности».
Это лишь два взятых наугад примера. Но они показывают, что для примирения народа с правительством недостаточно выпустить из тюрьмы несколько десятков человек, безвинно, кстати, туда заключенных. Советский Союз тяжко болен. Болезнь настолько затянулась, что даже руководители страны были вынуждены порвать с семидесятилетней традицией молчания – им необходимо доверие людей в СССР, доверие всего мира. Но прежде всего им нужно самим научиться доверять народу и миру. Научиться достаточно верить общественности, чтобы признать свою ответственность перед Международным судом в Гааге, перед судом прав человека в Страсбурге и чтобы пострадавшие, выступая в качестве истца, могли бы потребовать возмещения убытков, понесенных в результате какой-либо катастрофы вроде чернобыльской. Они должны стать равными среди равных, а не прообразом светлого будущего.
Сегодня всем, даже глупцам, очевидно, что, если семидесятилетнее правление при помощи «самого передового учения» привело к краху одной из самых богатых стран на земле, это учение ложно. И если, как признает Горбачев, не нашлось после Ленина ни одного руководителя, который бы сумел заставить действовать это учение, может, уже пришло время попробовать что-нибудь другое? Разве не сам Ленин постоянно повторял, что только практика является высшим критерием теории? Может ли обветшавшая теория выдержать сегодняшнюю практику? Вот в чем вопрос. А если нет, то что же тогда произойдет?»
А теперь слово оппоненту заявителям из «Интернационала сопротивления», главному редактору «Московских новостей» Егору Яковлеву, который в своем публицистическом комментарии в том же номере «МН» вольно или невольно ставит точку на движении диссидентов, которые так и смогли ответить однозначно на вопрос: во имя чего была борьба – во имя личных амбиций или во имя общественных устремлений?
«Доказательства от обратного»
Василий Аксенов – бродим с ним по Москве осенним днем и до самого вечера. Говорим, мечтаем. О чем? О времени – такое, какое настало сегодня и которое он теперь обвиняет… Мастерская Эрнста Неизвестного в переулке возле Сретенки. Не отрывая руки, одним движением художник старается изобразить Прометея, разрывающего цепи. Портрет любимого героя Маркса – это к его юбилею на обложку журнала «Журналист». Неизвестному никак не удается передать радость человека, обретающего свободу. Отбрасываются и рвутся листы, пока не рождается тот, единственный рисунок… Сегодняшний Неизвестный и понять не в состоянии те чувства, которые испытывают его соотечественники, понять людей, которые говорят: мы выстрадали перестройку… Вспоминаю встречу с Владимиром Максимовым на Страстном бульваре. Он, как всегда, что-то бормочет о вере, царе и Отечестве, горюет по безвременно почившим в бозе Романовым. Тогда, признаться, это воспринималось болезненным чудачеством озлобленно-ущербного человека. А теперь? Рядом с его именем ставит свое и Юрий Любимов… Съехавшись в Замоскворечье, сочиняли манифест о революционном театре. Нет, Таганки еще не было. И сама возможность там обосноваться смущала Любимова: «Это же на окраине, кто поедет в такую даль?». А вот желание создать театр, подобный тем, что возникали в 20-е годы, и прежде всего подобный театру Мейерхольда, – это желание было твердым. Ныне создатель революционного театра оказывается в соавторах с Максимовым.
А все они вместе – те, кто так ратовал за демократизацию нашего общества, – теперь злословят по поводу этой самой демократизации, поют ей за упокой прежде, чем она началась. Сколько слов и чернил извели, доказывая необходимость перемен, а как только начались они – принялись доказывать от обратного: обличают перемены.
Что же случилось? Все смешалось? Скорее определилось.
Еще недавно не только мне казалось: кого-то из них непременно потянет домой. Вернется по зову совести, коль взялись мы всем миром за переустройство жизни. И звонили, скажем, актеры с Таганки, поддаваясь чувству, – звонили чуть ли не каждую ночь за океан (это при их-то зарплате), убеждали Любимова: его ждут в театре. А он кокетничал, торговался… Теперь – собственноручно отрезанный ломоть в канун своего семидесятилетия.
Однажды в ответ на признание одного из поклонников «Нового мира»: «Рано или поздно наступит конец цензурным ограничениям, тогда-то мы и поработаем с вами, Александр Трифонович», – Твардовский весьма неприязненно ответил: «Тогда мы сможем оказаться с вами по разные стороны баррикад. Это только сейчас, против нынешних глупостей мы едины».
Сказанное А. Твардовским звучит сегодня как предсказание неминуемого: та разящая правда, которой чужды любые сантименты, всякие дружеские пристрастия. Человек проверяется, когда он свободен в своем выборе. Те десять, коим ничто не угрожало, были свободны решать. Они выбрали ту сторону баррикады.
Расставшись со своим народом, трудно сохраниться с ним в одних измерениях – утрачивается чувство времени. Лишились его и авторы письма. Вроде бы собрались писать о настоящем, но что ни строчка – то от прошлого.
Хлопочут, к слову, о копировальной технике. О какой? Неужто все еще находятся в плену у самиздата? Это сегодня-то, когда едва успеваешь прочитывать то, что переписывалось, бывало, по углам, а теперь публикуется периодикой, выходит книгами. Рассуждают как о невероятном по поводу «независимых издательств». А тем временем Союз писателей СССР рассматривает предложения об организации кооперативных издательств. Одно из первых – «Весть», создается при поддержке В. Каверина, Э. Межелайтиса. Где же они, голосующие за «публичную дискуссию, в которой каждый может участвовать и не бояться преследований, независимо от выражаемых взглядов»? Могли и они, если бы не боялись, быть среди тех, кто сегодня рассматривает, поддерживает, создает. Нет, по-прежнему среди обвиняющих издалека. И воображают, будто их письмо – столь немыслимая, невероятная, недопустимая откровенность, что опубликуй его в советской печати, и станет это «самым убедительным доказательством искренности заявлений о гласности». Опубликовали. Что дальше?
Да ничего! Для них все останется как и было. Писал же еще Герцен об эмиграции: «Притом ни шагу вперед. Они, как придворные версальские часы, показывают один час – час, в который умер король… и их, как версальские часы, забыли перевести со времени смерти Людовика XV».
Задумайтесь, каким ограниченно-культовским мышлением надо обладать, чтобы запрашивать доказательства благополучного будущего великой державы у одного человека – пусть и занимающего чрезвычайно ответственный пост, пусть и располагающего сегодня небывалым признанием во всем мире. Может, повторить тем, кто хотел бы прослыть «отцами русской демократии», мысль, неоднократно высказываемую Михаилом Горбачевым: одно лицо или группа лиц не могут быть в нашем обществе носителями истины в последней инстанции. И то же самое можно повторить о силах обновления. От всех нас зависит, чтобы «оттепель» превратилась в «лето», говоря словами авторов письма, а по-нашему, чтобы от «революции ожидания» перейти к революционной перестройке, энергию замыслов превратить в энергию дел.