Как остановить время - Мэтт Хейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Меня томит тяжелое предчувствие, – пожаловался я; мы валялись на постели в моей квартире в Мейфэре и курили; ноги Агнес лежали у меня животе. – Меня мучают кошмары.
– Ты читал мистера Фрейда?
– Нет.
– Ну и не читай, а то станет еще хуже. Мы себя не контролируем, это ясно. Нами управляет подсознание. Докопаться до наших истинных мотивов можно только через анализ снов. Фрейд считает, что большинство людей вовсе не жаждут свободы. Ведь свобода подразумевает ответственность, а большинство людей боится ответственности.
– Думаю, что Фрейду не приходится каждые восемь лет полностью менять свою личность, причем этим перевоплощениям нет конца.
Потом мы занялись делом; Агнес называла его «приключением». Мы отправились выполнять поручение Хендрика, который прислал нам телеграмму. Выполнять его следовало вдвоем. Мы поехали на машине в Йоркшир. В унылой деревенской глуши, в мрачной готической лечебнице для душевнобольных «Хай Ройдс», содержалась женщина; ее упрятали в психушку после того, как она рассказала окружающим о своем особом состоянии. Мы умыкнули ее из больничного парка. Агнес пришлось прижимать пропитанный хлороформом носовой платок поочередно к физиономиям трех сотрудников клиники, а потом проделать то же самое с Флорой Браун – несчастная страшно перепугалась, увидев перед собой двух незнакомцев с замотанными шарфами лицами.
Мы вытащили ее оттуда и скрылись без каких-либо осложнений; мало того, по неизвестной причине – то ли руководство клиники слишком замешкалось, то ли врачам было наплевать на пациентов, то ли местные власти не считали нужным проверять больничные отчеты, – это происшествие вообще не попало в газеты. В обратном случае Хендрик был бы вынужден принимать срочные меры, но обошлось без огласки, что меня всю жизнь огорчало.
Флора была молода. Ей было всего восемьдесят лет. На вид – семнадцать-восемнадцать. Когда мы ее нашли, перед нами предстало совершенно растерянное заикающееся ущербное существо, но Общество ее спасло; в самом деле спасло, как спасало множество других. Она искренне считала себя сумасшедшей и рыдала от облегчения, узнав, что пребывает в здравом уме. В сопровождении Агнес она отправилась в Австралию и там начала новую жизнь. Потом перебралась в Америку и начала следующую. Но главное не в этом; главное в том, что Общество действительно приходило альбам на помощь. Оно спасло немало людей. Флору Браун. Реджинальда Фишера. И многих, многих других. Возможно, и меня. Я понял: Хендрик был прав. Вся эта затея имела смысл и цель. И если Хендрику я верил далеко не всегда, то в наше дело по большей части верил.
Возвращаться в Лондон мне не хотелось. Я телеграфировал Хендрику, что мои работодатели из «Сиро» уговорили меня поработать в другом ресторане, в каком-то парижском отеле. Я уехал и поселился на Монмартре, в квартирке, которую прежде снимала Агнес. Представился ее братом. Мы ненадолго встретились. Я упоминаю об этом потому, что у нас с ней вышел весьма любопытный разговор. Она сказала, что, по мере того как альбы взрослеют, у них примерно к пятисотлетнему возрасту невероятно развивается интуиция.
– Интуиция? В каком смысле?
– Фантастическое чутье. Что-то вроде третьего глаза. Восприятие времени настолько обостряется и углубляется, что ты можешь одновременно видеть все. И прошлое, и будущее. Будто жизнь на миг замирает, и тебе открывается грядущее.
– Что же в этом хорошего? Даже представить себе страшно.
– Это не хорошо, но и не страшно. Это факт. Невероятно сильное ощущение, когда все разом проясняется.
Мы простились, но ее слова не шли у меня из головы. Я жаждал ясности, хотя сам не мог разобраться в своем настоящем, не говоря уж о будущем.
В итоге я перебрался на Монпарнас и попробовал писать стихи. Однажды даже сочинил стихотворение на местном кладбище, прислонясь к надгробию Бодлера; по вечерам я играл на рояле и сводил поверхностные, как правило, однодневные знакомства с поэтами, художниками и актерами.
Моим главным занятием стала музыка. Помимо «Сиро», я иногда работал в джаз-клубе под названием «Безумные годы». К тому времени я почти беспрерывно играл на фортепиано уже лет тридцать, и мне казалось, что иначе и быть не может. Фортепиано способно много чего передать. Грусть, счастье, идиотскую радость, раскаяние, горе. А порой – все это сразу.
У меня сложился определенный распорядок дня. С утра я выкуривал сигарету «Голуаз», затем отправлялся на бульвар Монпарнас в кафе «Ле Дом», где подавали свежую выпечку (из квартиры я обычно выбирался только к полудню). Иногда заказывал чашечку кофе. Чаще – рюмку коньяка. Алкоголь стал для меня чем-то большим, чем просто спиртное. Он дарил свободу. Я уже не мыслил себе существования без вина и коньяка. Пил, пил и пил, пока не наступала уверенность, что я вполне счастлив.
Но меня не покидало ощущение, что это зыбкое равновесие вот-вот нарушится. Как говорится, распалась связь времен. То был период расцвета декаданса. Переизбыток бурных страстей. Переизбыток перемен. Переизбыток радости бок о бок с переизбытком страданий. Переизбыток богатства бок о бок с переизбытком нищеты. Мир становился стремительнее и громче, социальные системы – хаотичнее и бессвязнее, наподобие джазовых композиций. Немудрено, что многие жаждали простоты, порядка, искали козлов отпущения, а народам в качестве объектов поклонения требовались громилы-вожди, возведенные чуть ли не в божественный сан.
В 1930-х годах над человеческой цивилизацией нависла угроза. Примерно то же самое происходит и в наши дни. Но тогда слишком многим хотелось найти простые ответы на сложные вопросы. Оставаться человеком в то время было опасно. Опасно было чувствовать, думать, любить. Так что после Парижа я перестал играть. И больше не садился за рояль. Игра на фортепиано меня изнуряла. Я часто задавался вопросом, не вернусь ли к музыке. И не уверен, что вернулся бы вновь, если бы, когда представилась возможность, не сел рядом с Камиллой.
– Мне нравится старье, – в подтверждение своей правоты Мартин кивнул головой и глотнул пива. – Особенно Хендрикс, но и Дилан с Doors, и Stones. Словом, старье, которое гремело еще до нашего рождения. До того, как все превратилось в источник прибыли.
Мартин мне не нравился. У того, кто живет четыреста и больше лет, есть важное преимущество: способность мгновенно проникать в самую суть человека. Таких мартинов полным-полно в любую эпоху, и все они как на подбор кретины. Помню одного такого мартина по имени Ричард. В 1760-е годы в Плимуте он вечно торчал в таверне «Минерва Инн», возле самой сцены, и, что бы я ни играл, неодобрительно качал головой, нашептывал сидевшей у него на коленях несчастной проститутке, что я ни черта не смыслю в музыке, или громко требовал сыграть очередную песенку из репертуара какого-нибудь бродячего музыканта.
Мы сидели за круглым столом в пабе «Кучер и лошади». Столик был небольшой, темного дерева, по цвету и на ощупь напоминавший тыльную сторону лютни; на нем едва умещались напитки, чипсы и орешки. Обстановка в пабе царила спокойная, хотя, возможно, это было обманчивое впечатление, потому что мне вдруг вспомнилась отвратительная «Минерва Инн» с вечными пьяными потасовками.