Страх - Олег Георгиевич Постнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я еще никогда не видел такого мгновенного счастья в чьих-нибудь глазах. Однако она еще пыталась ершиться:
– Я вам прислугой не нанималась, – не очень уверенно объявила она.
– Нанималась, нанималась, – проворчал я, входя в комнату. – Считай, что с этого дня нанялась. И не смей торчать в метро и переходах. Завтра я жду тебя к пяти. Фартук на кухне и посуда там же.
После того я сел на диван и включил телевизор.
Минуту спустя кухонный кран зашумел, обрушив струю в мойку. Про себя я довольно хмыкнул.
Трудно сказать, зачем я все это сделал. Но я попал в точку, как всегда. Жизнь моя стала легче, приятней и интересней от ежедневного присутствия Ксюши: она являлась аккуратно в пять. И все же вскоре мне стало приходить на ум, что я, может быть, поступаю плохо, что не сплю с ней. Мне, к слову сказать, пришлось выдержать целый натиск с ее стороны, чтобы остаться с ней в тех же отношениях, что и вначале. Причем, судя по всему, дело тут было отнюдь не в ее развратности, в общем, мнимой, а в худо понятом кодексе подростковой чести, в былые времена вызывавшем во мне презрительную дрожь. Но Ксюше-то неоткуда было усвоить это высокомерное презренье (цитирую: Пушкин). К своим нынешним «опекунам» (заслуживавшим Бастилии, если не прямо гильотины) она попала из приютного дома три года назад. Своих родителей не знала и не хотела знать. Считала, что жить надо «по-человечьи», а без денег это нельзя. Потому и пошла в метро. Теперь она думала, что сидит у меня на шее, и требовала взять с нее «долг». Тщетно я говорил ей, что я старше ее, что люблю другую, что она не в моем вкусе: последнее было отчасти правдой. Она была худа, бледновата, с детской смешной угловатостью плеч, с длиннопалыми ножками и руками. Ее настоящая прелесть была в ином. Когда она просто сидела рядом со мной, или бродила по комнатам, или что-нибудь читала («Ровесник» и «СПИД-Инфо» главным образом: ее вкус), мне бывало спокойно так, как никогда прежде. Я теперь затрудняюсь объяснить почему. Во всяком случае, секс тут был ни при чем. Однажды, отчаявшись в уговорах и решившись на хитрость (рецепт которой, как думаю, она почерпнула как раз из этой своей мерзкой газетенки), она, пользуясь тем, что я насильственно ввел в ее обиход душ, ей ненавистный, будто случайно не заперла в него дверь. Когда это повторилось еще и еще раз, я, вздохнув, явился на пороге, не без праздного (сознаюсь) интереса осмотрел ее широко расставленные, но едва налитые грудки, тощую попку и едва прикрытый мокрым перышком лобок, после чего взял с полки мочалку, намылил и самым тщательным образом вымыл мою крошку с головы до ног, исключая только нежные впадинки промежности, которые все же потер слегка рукой. Должен сознаться, что меня на особый лад заняли – вполне, впрочем, бескорыстно – созвездия родинок на ее коже и пигментация сосков. После этого, окончив ее купание и не дрогнув ни единым мускулом лица (и ни единым другим мускулом), я величественно удалился прочь, предоставив ей поразмыслить на досуге над результатами собственного эксперимента. Не знаю уж, что она решила, но душ исправно запирался с тех пор. И все было бы хорошо, если б однажды я сам по оплошности не выполз из ванной в гостиную в одном красном махровом полотенце, как киевлянин, надувший печенегов на полотне Иванова-старшего. Она как раз была там.
– Что у тебя на плече? – спросила она с привычной (и к тому же притворной) уничижительной гримаской.
– Как-то барсук напоролся на сук, – отрезал я. И вдруг она подскочила ко мне и быстро поцеловала меня в этот давно уж зарубцевавшийся, глупый и совсем не героический мой шрам. Ручаюсь, это был лучший поцелуй в моей жизни. Вот так порой мы узнаем истинную цену вещам. Я вздрогнул и отстранил ее, стараясь не глядеть ей в глаза. Не считая этого (лишь для меня важного) случая, никаких других «близких контактов», выражаясь языком протокола, у нас с ней не было совсем.
Беда, однако ж, заключалась в том, что мне-то хватило уже и этого. Был октябрь. В расконопаченные мною в азарте щели начало дуть к утру. Что-то нужно было делать. В одну из бессонных ночей (к счастью, еще чередовавшихся с другими, полными, правда, зеленых грез) я вспомнил о Штейне. Я даже подскочил и завертелся под одеялом от радости: ничего лучше не могло быть. Я едва дождался рассвета, благословляя небо, что подумал о нем. Я уже отлично видел, что моя Ксюша была мила, проворна, честна и даже на свой лад умна, или, во всяком случае, умственно поворотлива. Ее вкусы поддавались правке. Ее язык был создан для нового Хиггинса. О святой Бернард! Штейн тут был незаменим. Его изумительная непрактичность в сочетании с нежной душой и глубоким, искренним, принципиальным тактом могли сделать с ней то, чего не мог я: простое социальное чудо. Это он, а совсем не я был ей, конечно же, нужен. Лучшей доли ей нечего было и искать.
Было около десяти утра, когда я набрал его номер. Трубку подняли сразу, но, когда я позвал Штейна, на том конце случился маленький переполох. Наконец среди треска плохих контактов и возни в мембране сухой женский голос коротко осведомился, кто его спрашивает. Я назвал себя.
– Он не может подойти, – сказал голос и вдруг дал трещину: что-то будто задребезжало в нем, я услыхал всхлип. – Час назад он покончил с собой.
Я тотчас повесил трубку. Так и есть. Так и должно было быть. Остатки утренней зелени еще клубились по углам. Я сварил кофе. И, прихлебывая из кружки, я, как никогда остро, постиг и принял для себя тот удивительный в своей простоте факт, что я снова ничего не могу сделать. Что я никогда не мог ничего тут сделать. Что все слишком хорошо было рассчитано без меня, рассчитано кем-то заранее и надолго. И поэтому то, что Ксюша должна была теперь вернуться на панель ввиду пули, пробившей лоб моего университетского друга (или он тихо повесился в ванной?), было вполне логично. Просто логично, и больше ничего. Наверное, следовало выпить. Следовало помянуть его – нежный отросток гиперборейского древа, когда-то прочного, но сломленного, как и вся Швеция, варварской дикой страной. В буфете, я помнил, у меня был коньяк. Но даже и это