Зовем вас к надежде - Йоханнес Марио Зиммель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это значит, что я очень хочу, чтобы ты была моей дочерью, Труус! Моей настоящей дочерью.
— Но я давно себя ею чувствую, Адриан!
— Я тоже уже давно думаю о тебе как о дочери. Но все-таки ты ею не являешься. Поэтому во время войны мы должны были тебя прятать. Все кончилось хорошо. Теперь будет мир. Будет очень сложно объяснить властям, что тогда произошло, в тот страшный день, когда твои родители в Роттердаме погибли, а в живых остались только ты и я. Они могут нам не поверить, а если и поверят, то, возможно, потребуют, чтобы тебя отдали в приют, а мне разрешат только навещать тебя.
— Только не в приют! Пожалуйста, никакого приюта! Я хочу остаться с тобой, Адриан!
— Я тоже хочу, чтобы ты осталась со мной, Труус. Твой отец и я — мы были лучшими друзьями. Я уверен, он ничего не имел бы против, если бы сейчас, когда его нет, я стал твоим отцом.
— Конечно, Адриан!
— Вот видишь, а власти могут быть против, даже наверняка они будут против. Я должен буду взять свою старую фамилию, и тогда у нас вообще не будет никаких родственных отношений. И я не знаю, что будет дальше.
— Да, — сказала Труус, — я понимаю. А если они все же узнают, что ты на самом деле не мой отец, Адриан?
Этот разговор состоялся 17 апреля 1945 года в квартире нашедшей вечный покой фройляйн Филине Демут. По распоряжению майора Красоткина эта квартира была освобождена от семей беженцев. Теперь сюда часто приходили русские офицеры медицинской службы, и Линдхаут рассказывал им о своем открытии.
Возвратившись после трехдневного пребывания в Химическом институте в переулок Берггассе, он встретил — теперь уже бывшего — ответственного за гражданскую воздушную оборону и ответственного за квартал партайгеноссе Франца Пангерля. Нацистскую форму он сменил на синий рабочий костюм с широкой красной повязкой на левой руке. В виде приветствия он поднял кулак, демонстрируя «уважаемому доктору» Линдхауту, как он счастлив, что с этой нацистской чумой наконец-то покончено.
— Я всегда ненавидел эту банду! — заявил Пангерль. — Ненавидел как чертей. После того как меня вынудили вступить в эту их партию, я всегда старался, насколько возможно, защитить моих жителей. Поэтому я должен был изображать особенно сурового нациста, орать на людей, как, например, на бедную фройляйн Демут. А как же иначе — ведь кругом были шпики, которые меня подозревали! Честно могу сказать: все эти годы я рисковал своей жизнью ради других людей!
— Да, можно и так сказать, — ответил Линдхаут, подавив поднимавшееся в нем чувство омерзения.
— Наконец-то мы все отделались от этого коричневого дерьма, кроме бедной фройляйн Демут, и то только потому, что она не слушалась меня. — Пангерль все говорил и говорил. — Я ночами лежал без сна и ломал себе голову над тем, как всех вас защитить! Конечно, я слушал радио Лондона, и знал: война проиграна! Я думал только об одном: защитить, защитить, защитить всех, кого могу! Мне все время приходилось маскироваться под стопроцентного… Господин доктор, клянусь вам всеми святыми — это было самое скверное время в моей жизни! Ужасно, ужасно, что эти пифке сделали с нашей маленькой беззащитной страной! Вы, господин доктор, образованный человек, да, но в доме много и таких, кто говорит, что я свинья, так как сразу же перебежал к американцам!
Клянусь вам, господин доктор: мой дед и мой отец были красными и пострадали за это. А я — я вообще всегда был красным. Моя старуха может подтвердить! Я говорю вам это только на тот случай, если сейчас появятся какие-то негодяи и будут чинить мне трудности. Тогда мне придется настоятельно попросить вас, уважаемый господин доктор, засвидетельствовать, что я все время прилагал усилия к тому, чтобы в нашем доме не укоренился проклятый нацистский дух. Я знаю, вы сделаете это, вы сейчас такой важный человек, к вам прислушаются! Я и так сердечно вам благодарен… целую ручку, — добавил он, и, не дожидаясь ответа, снова побежал к фасаду дома, чтобы подгонять людей, занятых разборкой горы щебня, бывшего когда-то домом на противоположной стороне.
— Что это такое, что это такое — и это вы называете работой?! — заорал он. — Вы просто лентяи! Вы все! Лодыри! Если вы и дальше будете так работать, я приму меры! Я больше не потерплю этого! Я обо всех вас доложу русским!
Чувствуя вялость в желудке, Линдхаут наблюдал за этими работами по расчистке территории. По счастью, они продвигались медленно — и не по вине работающих там людей: гора из кирпичей, обломков штукатурки, деревянных балок, железных несущих конструкций, печей, ванн и установочного оборудования была огромной. «Пройдет еще некоторое время, прежде чем улица будет свободна, — подумал Линдхаут. — А Толлек лежит под обломками уже с двенадцатого марта…»
Снова до него донесся голос Труус:
— …а если они все же узнают, что ты на самом деле не мой отец, Адриан?
— Они не смогут этого выяснить, Труус, — ответил он ей тогда. — Твой отец мертв с сорокового года. С сорокового года я пользуюсь его документами. Они узнают это, только если ты расскажешь, что тогда произошло.
— Я никогда об этом не расскажу и всегда буду осторожна, Адриан, — пообещала маленькая девочка.
После освобождения Вены работа по устранению ущерба, причиненного институту боевыми действиями, лихорадочно кипела. Открытие Линдхаута было для Советов настолько важным, что они прилагали все силы к тому, чтобы сначала восстановить хотя бы его лабораторию. Они оставили на свободе известных ученых-нацистов и работали вместе с ними. Вместо разбитых оконных стекол вставили уцелевшие стекла из других помещений. Со складов Красной Армии и даже воздушным путем из Москвы Линдхаут получал необходимые ему химические субстанции, а из окрестностей Вены ему доставляли новых кроликов. Все записи об экспериментах, спрятанные им в подвале института, сохранились в целости.
Ежедневно с Линдхаутом встречались советские врачи и ученые — либо в переулке Берггассе, либо в институте. Фрау Пеннингер взяла на себя его домашнее хозяйство, она готовила еду и играла с Труус, когда Линдхаут работал или был занят на обсуждениях.
Среди врачей, которых привел с собой Красоткин, Линдхаут довольно скоро заметил медика по фамилии Соболев, друга Красоткина и тоже майора медицинской службы. Этот Соболев производил какое-то довольно странное впечатление: с бледно-желтым, совершенно исхудавшим лицом, он был охвачен непонятным беспокойством. Оно вынуждало его все время вставать, бегать взад-вперед, опять садиться, положив ногу на ногу, и постоянно шевелить пальцами. Иногда его мыслительные реакции замедлялись, затем снова активизировались, и тогда он легко вступал в контакт. Что бы Линдхаут ни предпринимал, как бы он ни хлопотал вокруг Соболева, тот почти не реагировал и казался настолько погруженным в свое трагическое «я», что все его окружение было ему безразлично. Линдхауту стало особенно не по себе, когда он заметил, что Красоткин всегда сопровождал своего друга, оберегая его от встреч с другими людьми. Поэтому он вовсе не был удивлен, когда во второй половине дня 22 июля Красоткин навестил его вместе со странным Соболевым и попросил о беседе втроем в лаборатории Линдхаута.