Былое и выдумки - Юлия Винер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в третьем случае было даже что-то трогательное. Я стояла перед огромным стеклянным садком в богатом рыбном магазине и любовалась красивыми толстыми рыбинами, беззаботно скользившими между водорослями. Неподалеку стоял и смотрел на них очень старый человек, опиравшийся на палку. «Poor beasts! How can you help feeling sorry for them?» (Бедняги! Невольно жалко их становится!) – пробормотал он, обращаясь, как я думала, ко мне. В этой фразе я четко поняла одно: старый человек просит о помощи (can you help?), не поняла лишь, какой именно. Я немедленно повернулась к нему и сказала на присущем мне языке: «Can help, yes. What?» Старик с опаской глянул на меня и поспешно заковылял прочь.
Несмотря на все эти неурядицы, английский усваивался необычайно быстро и нравился мне все больше. Это не было то безоглядное обожание, которое я питала в юности к французскому, а прочное, надежное чувство, все возраставшее по мере того, как я его узнавала.
И в том же темпе тускнел и блекнул в моей душе французский. Я начала находить в любимом языке недостатки! По сравнению с прямым и сдержанным английским он стал казаться мне слишком велеречивым, замусоренным ненужными красотами, издавна закостеневшими в своих жестких формах. Я начала ощущать в нем некую фальшь, как бы скрытое желание заманить меня куда-то, куда я вовсе не хочу, заставить меня говорить не то и не так, как я намеревалась. И, что самое печальное, он начал напоминать мне хорошо пожившую красавицу, изящно одетую, причесанную и накрашенную, но давно не принимавшую душ. Простите меня, великие французские классики! К вам это не относится, вы ведь не живете сегодня. Сегодня вы бы ужаснулись и ушли поскорей обратно в свой Пер-Лашез, если бы увидели, кто и чем оживляет и обогащает ваш пожилой язык.
Английский же сразу показался мне честным и чистоплотным, а это великое достоинство в глазах человека, выросшего в царстве безграничного вранья. Даже и потом, и до сих пор, когда я и в нем обнаружила немало отклонений от прямоты и чистоты, немытой красоткой он для меня не пахнет.
Первое настоящее знакомство с родственниками сразу столкнуло меня с двумя совершенно неизвестными мне до тех пор феноменами.
Прежде всего – их удивительное, редкостное благополучие. И не в финансовом смысле. То есть я, разумеется, считала их очень богатыми: как же, собственный двухэтажный дом в фешенебельном пригороде, увешанный картинами и уставленный фарфором и подлинным римским стеклом, антикварная французская мебель, хорошая машина, приходящая прислуга, у архитектора Фрица наемный чертежник… Конечно, очень, очень богатые. Это только позже я поняла, что никакие они не богачи, обыкновенный английский средний класс, и дом их, узенький, хоть и в два этажа, стоит зажатый десятками таких же домов, где такие же мини-газончики с тыла, и картины какие-нибудь есть, и уборщица приходит раз в неделю, а в остальные дни прибирает, и варит, и посуду моет сама хозяйка… А мебель, картины и хрустали – это жалкие остатки настоящего богатства, по счастью вовремя брошенного тетей в Вене.
Короче, ничего этого я тогда не знала, богатство их заранее не вызывало у меня никаких сомнений, а потому и не слишком поразило. Благополучие же их, которое меня поразило, зависело, конечно, в значительной мере от финансового состояния, но напрямую с ним связано не было.
Когда меня дома, в Москве, спрашивали при встрече, как дела, я отвечала «ничего», или «нормально», или «э, какие там дела», или же «ох, не спрашивай, кошмар»… То есть примерно правду. А здесь на такой вопрос ответ был всегда один: «Very well, thank you – спасибо, очень хорошо».
Между тем, первые мои дни в Лондоне были мучительны. Я отчаянно страдала от лондонского осеннего холода (из окон дуло, никакого отопления не было, кроме электрокамина, зажигаемого, когда входишь в комнату; в ванной комнате вообще зачем отопление – вода ведь горячая), от туманной полутьмы и сырости, от растерянности и одиночества и, разумеется, от собственной немоты. Все эти страдания неизбежно отражались не только на моем лице, но и в тех ответах, которые я давала на стандартный вопрос «how are you?», то есть «как поживаешь?» «Yes, yes, – говорила я мрачно. – Of course».
Людей такой ответ несколько обескураживал, но его легко было списать на мое незнание языка. Гораздо больше их обескураживало выражение моего лица, хмурое и недовольное. В нем явственно читался настоящий ответ, который кипел в моей душе, не находя выхода: «А тебе чего? Не твое дело! Отвали!»
Все это приводило моих родичей в недоумение – не того они от меня ждали. Они ждали, что я буду наслаждаться английским комфортом после моей ледовитой, рабоче-спартанской России, буду всему изумляться, и всем восхищаться, и чувствовать благодарность, и выражать это словами или хотя бы лицом. И ведь все это было, и изумление, и восхищение, и даже благодарность, но холод, растерянность и немота загоняли все это вглубь, а на поверхности оставались одни муки и жуткая сопливая простуда.
Не то чтобы они совсем не понимали моих мучений. Может, даже отчасти и верили, что мучения настоящие. Но они не могли понять, не могли не осудить меня за то, что я так явственно их показываю. На собственных их лицах написано было всегда то самое несокрушимое благополучие, которое так поразило меня с самого начала. В их жизни словно никогда не случались никакие неприятности и беды. Ни смертей не бывало, ни болезней, ни иных несчастий. Не бывало даже мелких огорчений. Кто работал, у тех по работе все шло отлично. Тетя Франци и дядя Фриц – два крепеньких нежных голубка. Семейная жизнь дочери, моей двоюродной сестры, – безоблачная идиллия. Заботливый любящий муж (который вскоре ее бросил). Дети, трое – здоровые, красивые и умные ангелы. Все улыбаются довольными, сытыми, благополучными улыбками. Зубы у них белые, ровные и никогда не болят. Вообще никогда ничего не болит, чувствуют все они себя всегда прекрасно. Грустно, тоскливо им не бывает – настроение всегда ровное, жизнерадостное. И только я одна, долгожданная гостья, хожу между ними, сжимая зубы, чтоб не разреветься.
А от чего реветь? Ох, как много отчего! И холод, и язык, и – одежда. Одежда! Одежда совсем не та! Вот это и была вторая причина, которая вместе с языком не давала мне полностью раствориться в заграничной магии. Как тут растворишься, когда выглядишь хуже всех?
По одежке, как говорится, встречают, по уму провожают. Лондон не ждал меня и не встречал. Ему не было никакого дела ни до одежки моей, ни до ума. Тем более, умом своим, какой ни есть, я тоже блеснуть была не в состоянии. Но мне-то было дело! Подумать только, приехать раз в жизни в заграницу и быть хуже всех! Дома мне говорил председатель нашего группкома: «Мы на тебя полагаемся, не ударь в грязь лицом, покажись там с лучшей стороны, пусть знают, откуда ты приехала!»
Ха, с лучшей стороны! Встречают-то по одежке! Сразу видно, откуда я приехала. Но скажу честно, то обстоятельство, что по моему убогому внешнему виду будут судить о моей великой стране, волновало меня меньше всего. Куда важнее было, как будут судить обо мне. А англичан как раз привлекали и занимали именно мой убогий вид и мои незападные, то есть нецивилизованные, повадки. Проще сказать, любопытство вызывали. Любопытство, хорошо скрытую иронию или еще хуже – унизительное сочувствие.