Где-то под Гроссето - Марина Степнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, всего этого Туся, конечно, не помнила – не могла. Метрики – ее собственная, трех братиков (умер волей Божией, скончался от чахотки, убит), купчие, родительские письма и бумаги – всё лежало на самом дне большой, на три отделения (одно – потайное), шкатулки, которая всегда стояла у матери в кабинете, а потом, повинуясь неминуемому ходу времени, переехала к Тусе. Материн кабинет превратился сперва в будуар восторженной, при каждом шаге шуршащей молоденькой новобрачной, потом в детскую, а затем снова стал кабинетом – но уже ее, Тусиным, совсем-совсем взрослым, а потом маменька умерла. И шкатулку, слой за слоем, стала заполнять уже Тусина жизнь.
Милая Тусинька, сердечно поздравляю с днем ангела! Твоя навеки, до гроба единственная подруга Анна.
Ссорились они, правда, ужасно. По тридцать три раза на дню. Оспаривали первенство. Анечка, единственная дочь дяди Коли Зяблова, балованная, вспыльчивая, крупная девочка, родилась на два месяца раньше Туси и считала это своим несомненным преимуществом. Ей всё должно было доставаться первой – по старшинству: и сливочное пирожное, и Тусина кукла, и лучшая картинка в книжке. Они перелистывали «Ниву» взапуски, крича – чур, что слева, то мое! – и незадачливой Тусе вечно доставалось какое-нибудь уродское развитие зубов тритона (по схематич. модели автора), а довольная Анечка становилась обладательницей прелестной гравюры с картины Амберга «У решетки», на которой томная барышня с распущенными, как у самой Анечки, невесомыми кудряшками преклоняла цветущий стан через кованую оградку, чтобы напечатлеть целомудренный поцелуй на челе курчавого франта в долгополом, пышно присборенном на заду сюртуке. Я и замуж выйду вперед тебя, – угрожала Анечка, водя по франту пальцем, перепачканным только что украденной в оранжерейке клубникой, – вот увидишь – первая! Потому что я красотка и душенька! Так все говорят. Туся, давясь обидой и завистью, изо всей силы толкала лучшую, до гроба, единственную подругу в теплый, как тесто, обильный бок. Кудряшек у Туси не было – так, небогатая косица едва до лопаток. И нос, как говорил отец, утицей.
Всё-всё сбылось, как Анечка и грозила. И замуж она вышла первая, и первая приехала с первым взрослым визитом, и первая умерла двадцати четырех лет – от воспаления легких: в субботу еще жаловалась за чаем, что жарко что-то у вас, Туся, вели, пожалуйста, открыть окно, блестела глазами, смеялась – а помнишь, а помнишь? – пока их мужья азартно коротали вечность за картами, а через вторник уже лежала, обиженная, поджав бледные губы, в гробу, и всё тот же старенький священник, что крестил когда-то и Тусю, и саму Анечку, и еще добрую половину города, выпевал утешительным бабьим тенорком – истинно, истинно говорю вам: наступает время, и настало уже, когда мертвые услышат глас Сына Божия и, услышав, оживут. Туся плакала и не верила – тогда модно было не верить, а потом снова все поверили, только не в Бога уже, а черт знает во что: она сама крутила столики, рассуждала о надмирном, срывала миги и даже ездила в Москву – специально для того, чтобы послушать Скрябина; и долго-долго даже себе не признавалась, какая это скверная, тревожная, нарочито больная музыка. То ли дело Лист!
И что же? Анечка вот уже тридцать восемь лет лежит на кладбище за решеткой – почти такой же, как на картинке из «Нивы», а она сама сидит тут одна, в темноте, за заколоченными окнами, не различая, утро уже, день или вечер, и только шарит вокруг руками, шарит и ничего не находит. Ничего не может понять.
Все-таки ночь, кажется. Да! Точно ночь. Тихо-тихо. Ни сверчка, ни жучка. А когда Туся была маленькая, в детской жили древоточцы, так что, если приложить ухо к стене, можно было подслушать, как они вгрызаются в живую бревенчатую плоть хрупкими, черными, безжалостными жвалами.
Да, вот еще очень важное! Чуть не забыла. Дом!
Милая моя Туся! Дела задерживают меня в Москве еще как минимум до среды, потому прошу тебя срочно обратиться к нотариусу Николаю Александровичу Ставровскому, с тем чтобы он составил к моему приезду проект купчей крепости на покупку недвижимого имения по Архиерейскому переулку. Как ты уже поняла, всё решилось в нашу пользу, так что, прошу, ничего не откладывай – и, глядишь, будет у нас к сентябрю с тобою, милая, свой собственный дом! И не просто дом, а тот самый! Целую крепко-крепко тебя и Ваничку. Прошла ли его сыпь? Напиши скорей, что прошла!
Любящий вас всем сердцем Алексей
Нет, нет, это она сослепу перепутала – дом появился только в 1881, а сначала они с Алешей поженились – в 1877 году, а до того встречались два лета, пока он приезжал на каникулы из Москвы: сперва только глазами встречались, конечно, а потом и наяву ходили, с благословения родителей, гулять в городской сад. Алеша, светлоглазый, веснушчатый, ужасно важничал и просто безбожно хвастал, так что Туся то и дело смеялась, а он обижался, что она ничего не понимает в медицине и способах остановки кровотечения; и она действительно не понимала: почему просто не налепить подорожник? Ведь помогает же! Ну правда помогает! Алеша носил тогда студенческую тужурку, и, если крепко закрыть глаза, Туся могла бы и сейчас ощутить сквозь дырочки на летних перчатках шероховатое ее сукно, теплое снаружи от солнца. Иногда перчатка словно случайно соскальзывала, Туся на мгновение касалась Алешиной, такой же шероховатой, как тужурка, руки и с удовольствием наблюдала, как расползается по его лицу пятнистая краска – сперва по щекам, потом по шее, но красивее всего, точно рождественские лампадки, вспыхивали уши. Прозрачные насквозь, смешно оттопыренные. Алые. Так на чем я остановился? – торопливо искал утраченную нить Алеша, и Туся, радуясь своей неожиданной власти, поддразнивала – на подорожнике. А еще говорят, заговор хорошо помогает. Поплюешь на три стороны, дунешь – и всё как рукой!
Ночами Алеша, заваливший экзамен, зубрил курс психиатрии Корсакова, а по утрам, чтобы проснуться, делал зарядку и обливался прямо из колодца ледяной водой, которая сперва сверкающей, словно стеклянной стеной стояла в воздухе, а потом разбивалась об Алешину крепкую безволосую грудь, и он, совершенно по-детски вереща, крутил мокрой круглой головой и смеялся отрывисто, точно лаял. Туся подсматривала сквозь забор, давясь от согласной радости и шурша набитым дроздами вишенником – ну и что тут такого? Они ведь были почти помолвлены и вообще соседи, хотя в детстве, вот странно, вообще не обращали друг на друга ни малейшего внимания, так что Туся и предположить не могла, что задавака в мятой полотняной матроске, которого она изредка мельком видела на улице, станет для нее самым родным и близким на свете человеком.
Он сделал ей предложение как раз в Архиерейском переулке, у дома, который Туся очень любила и который часто ходила навестить, словно он, дом, резной, деревянный, двухэтажный, был ее родственником или другом, таким близким, что не надо и говорить, всё и так понятно. В доме жил скучный мещанин со своим скучным семейством, и Тусе казалось, что дому с ними тяжело, не с руки, что он мается, вынужденный давать кров этим постным унылым людям, а вот она, Туся, первым делом насадила бы у забора сирень, да такую, чтоб переплескивалась через край, а шторы по второму этажу пустила бы солнечные, легкие, чтобы летом было похоже, будто дом летит над городом под золотыми парусами.