Марк Шейдер - Дмитрий Савочкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все равно что впервые стать на коньки.
Рустам не замолкает ни на секунду. Он уже привык к моим чудачествам, и даже обычные опасения, что из этого может получиться что-то плохое, его оставили. Ему теперь нравится наблюдать за мной, словно за каким-то подопытным кроликом.
Кролик.
Откуда я знаю это имя?
– Когда я служил в армии, – говорит Рустам, – ребята у нас в части пили клей БФ. Конечно, просто так, из горла, клей не попьешь – он слишком густой, да и вкус у него такой, что тебя тут же вывернет. Так они брали бутылку из-под молока, обычную литровую молочную бутылку, наливали туда воды и чуть-чуть клея. Потом зажимали горлышко бутылки и ходили, трясли ее целый день. В конце концов клей расслаивался, резина скатывалась в середине бутылки в сероватый шарик, а вода становилась похожа на молочную сыворотку: белесая, с плавающими х*нями. Вот эту воду они и пили. И балдели. Я тоже как-то раз попробовал. Не помню, насколько я там балдел, но отрыжка резиной у меня потом неделю была.
Я осторожно набираю ширку в шприц и нажимаю на шток, чтобы выпустить воздух, до тех пор, пока из иглы не начинает бить тонкий фонтанчик жидкости.
Мне нужно сделать себе укол для того, чтобы я смог вернуться в то состояние, в котором я был тогда в генделыке. Мне нужно почувствовать, что я управляю не одним телом – своим собственным, а двумя сразу. Мне нужно иметь возможность управлять собой – двумя собой – одновременно, чтобы я мог что-то придумать, решить, как действовать дальше, и действовать. Но просто так это не выйдет. Просто так я прожил всю свою жизнь до того момента, пока не зашел в генделык, не имея ни малейшего представления, что меня на самом деле двое. Чтобы снова обрести эту возможность, надо уколоться. Не знаю, откуда у меня эта уверенность, но я точно знаю, что это поможет.
– Ой, что мы только не пили, – говорит Рустам, – все подряд в рот тянули, как дети малые. Спирт хлебали технический, кружками и вообще без закуси. Кстати, знаешь, чем на стрельбищах занюхивают спирт?
– Знаю, – говорю я, – стреляной гильзой.
– Хм, точно. Стреляной гильзой. Только надо, чтоб свежая была, с дымком. А еще можно…
Я беру в руки ватку, смоченную спиртом, и думаю, куда колоть. В руку колоть опасно. Даже если ты твердо знаешь, что никто и никогда не станет проверять, нет ли у тебя на локтевом сгибе следов от укола, все равно лучше не рисковать.
Это старый ментовский рефлекс.
Наркоманы часто находят разные необычные места, чтобы уколоться. Можно прямо в шею, если, конечно, не промахнешься мимо вены, или под язык. Менее радикальный вариант – колоть в ладонь, с обратной стороны. Это подходит для наркоманов, но не подходит для того, кто хочет скрыть следы укола.
После недолгих размышлений я решаю колоть в паховую вену.
– Вообще, в Советской армии была пестрая толпа уродов со всех концов Евразии. И у всех какое-то свое дерьмо было, – Рустам задумывается на минуту и продолжает: – Знаешь, я вот помню, со всеми, даже с совсем уж потерянными чурками можно было найти общий язык. Но только не с чеченами. Эти твари всегда были себе на уме, держались обособленно, доверяли только своим. И никого, кроме других чеченов, за людей не считали. Так вот, у них было одно дерьмо…
Когда-нибудь, наверное, я стану еще одной историей Рустама. «Когда-то у меня был друг – мент, который сошел с ума и стал колоть себе ширь в паховую вену». Я затягиваю ремень вокруг ноги потуже, еще раз протираю ваткой место будущего укола, еще раз нажимаю на шток шприца, чтоб увидеть фонтанчик жидкости.
Все, я все сделал.
Пора колоть.
Я осторожно ввожу шприц в вену и медленно нажимаю на шток до самого упора.
Эта старая поговорка, насчет того, что ты всегда губишь тех, кого любишь, что ж, она работает в обе стороны.
Она точно работает в обе стороны.
Уколовшись, я словно взлетел над собой – и надо всем, что меня окружало. Я взлетел над этим б*дским городом, над всем б*дским Западным Донбассом, над всей б*дской Днепропетровской областью и даже б*дской Украиной. Я вдруг увидел всех людей, которые были в радиусе нескольких сотен километров, всех, кто стоял, сидел или лежал на своей тахте, только что уколовшись ширью. Но главное: я увидел себя.
Обоих.
Вот один я – лежащий на тахте, правая рука безвольно повисла, левая согнута в локте, голова откинута, тело, которым нельзя пока управлять. И вот другой я – выхожу из забоя, черный, как украинская ночь, стою в клети вместе с другими такими же чумазыми работягами. Я почувствовал оба свои тела, так, как будто я и вправду четырехрукое и двухголовое чудовище, и почувствовал еще кое-что.
У меня теперь общая память.
Одна на нас двоих.
И одна на нас двоих боль.
Я вдруг вспомнил лицо. Лицо той женщины, которая шла из магазина домой посреди ночи. Лицо, которое она повернула ко мне. Лицо, которое навеки застыло после того, как я всадил пулю ей чуть левее позвоночника.
Это лицо Ханны.
Одно мое тело продолжает лежать на тахте, обездвиженное, второе сгибается, словно от резкой боли в животе. Вокруг меня шахтеры начинают что-то говорить, нагибаются ко мне, спрашивают, все ли со мной в порядке, кто-то уже кричит, чтоб позвали врача. Одно мое тело остается на тахте, второе начинает махать руками и шевелить губами, чтобы сказать, что все нормально, одно может идти само.
В смысле, тело.
Одно мое тело все так же на тахте, не меняет положения, второе плавно передвигает ногами, почти не видя дороги перед собой, пытаясь вспомнить, когда оно видело Ханну последний раз.
Живой.
Улыбающейся.
Ханну, размахивающую руками.
Ханну, прикрывающую раскосые глаза.
Ханну, которую я любил.
Одно мое тело по-прежнему на тахте, второе, помывшись и одевшись, стоит за проходной завода, ожидая команды. Ожидая решения. Ожидая приказа, который мое «я» пошлет его рукам и ногам.
И я посылаю его.
Мое второе тело идет проститься с Ханной.
Забавно, но я никогда не понимал, зачем это нужно. Ведь умершему-то уже в любом случае все равно. Ему нет никакой разницы, кто придет с ним проститься и придет ли вообще хоть кто-нибудь. Ему безразлично, какие у него будут похороны и будут ли эти похороны вообще. По большому счету, ему безразлично даже, будет ли он закопан в землю или его бросят на обочине донбасской дороги на съедение собакам.
Единственное, зачем существуют все эти прощания, похороны, торжественное погружение гроба, – мы, те, кто еще жив, должны еще раз пострадать и помучаться. Всем надо идти со скорбными лицами, родственникам плакать.
– Вы – родственник? – спрашивает меня девочка за стойкой городской больницы.