Дикие гены - Хельга Хофман-Зибер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я откашливаюсь. Тихий хруст бумаги стихает. Хедвиг поднимает голову и смотрит на меня.
– Э-э-э, – начинаю я, – сколько ты еще собираешься у нас гостить?
Хедвиг снова опускает глаза и вздыхает:
– Я стала для вас обузой…
– Да нет же! Мы рады, что ты с нами, просто…
– Что?
– Ну, ты уже очень долго у нас живешь… – я замолкаю.
– …а нам надо время от времени общаться наедине друг с другом, – продолжает она за меня, – но при посторонних это сложно. Недаром говорится, что задержавшиеся гости – все равно что рыба. Чем дольше, тем сильнее душок, – она всхлипывает, у нее безвольно опускаются плечи.
– Но, тетя, такого никто не говорит. Ты ведь тоже член семьи!
– Правда? – на ее лице появляется улыбка надежды.
– Конечно.
Господи, что же я делаю? Как мне теперь выпутаться из этого положения? Я осматриваюсь вокруг:
– Но ты ведь не можешь вечно жить в этой комнате.
Хедвиг тоже обводит взглядом комнату, будто видит ее в первый раз.
– Да, здесь как-то мрачновато.
– Вот именно, – облегченно вздыхаю я. – Так ведь не может продолжаться.
– Ты прав, племянничек, – кивает она. – В тюремной камере и то уютнее.
– Ну, возможно… – неуверенно поддакиваю я.
Тетя встает и словно вырастает на глазах.
– Там, по крайней мере, есть телевизор.
– Наверняка, – говорю я, хотя не имею понятия, так ли это на самом деле. Да ладно, главное, что дело сдвинулось с места.
Хедвиг отдергивает шторы. Комната наполняется золотистым светом, и она стоит словно в лучах прожектора.
– Такого действительно никому не пожелаешь, особенно члену собственной семьи!
Я стою, ослепленный светом, и только киваю. Думаю, что все сложится хорошо.
– Но я все понимаю, – заявляет Хедвиг, берет со стола какую-то вырезку и начинает ходить по комнате. – Янина кого зла не держу.
– Правда? – в растерянности спрашиваю я.
– Ни капельки. Я ведь вижу, что семья нуждается во мне. Но если уж ты так рад, что я с вами, то тоже мог бы проявлять побольше внимания к тете. Ведь правда?
– Больше внимания?
– Конечно, – Хедвиг кладет мне руки на плечи и пристально смотрит в глаза. – Я горжусь тобой! Надо иметь большую смелость, чтобы вот так прийти и признать свои ошибки. Так, а теперь иди и позаботься о своей семье, мой мальчик!
– Хорошо.
Она вкладывает мне в руку какую-то бумажку, треплет меня по щеке и выталкивает из комнаты. За мной захлопывается дверь. Я раскрываю ладонь и вижу вырезку с рекламным предложением широкоформатного телевизора с плоским экраном.
В жизни не всегда побеждает самый большой и сильный. Иногда верх одерживает тот, у кого лучше аргументы или кто сумеет их лучше преподнести. Это справедливо и для людей, и для научных теорий.
А что касается новых теорий в биологии, то в XIX веке недостатка в них не было. Чарлз Дарвин плыл вокруг света на «Бигле», размышляя о том, как появились различные виды. Грегор Мендель стоял в огороде, считая горошины. Из земли выкапывали останки неандертальцев и допотопных ящеров. Люди думали о мире и жизни, анализировали факты и строили предположения. Наука становилась все более рациональной и современной.
Очень многое удалось понять в XIX веке и о природе болезней. Для этого была веская причина: с Востока пришел незваный гость – холера – и начал опустошать Европу. Никто не знал, как противостоять беде. Люди в отчаянии искали объяснений, а их было не так уж много. В то время господствовало учение о миазмах, но оно уже тогда воспринималось многими как даже не средневековое, а совсем уж античное! Первоначально оно зародилось свыше 2 тысяч лет назад, и его приписывали чуть ли не Гиппократу. Этот врач, а вслед за ним и все древние греки исходили из того, что инфекционные заболевания вызываются исходящим из земли «плохим воздухом» – миазмами. Однако не все считали такой подход правильным. В частности, с ним был не согласен английский врач Джон Сноу, родившийся в 1813 году в Йорке. Он полагал, что главная причина холеры связана не с землей, а с питьевой водой.
Когда в 1854 году в Лондоне произошла очередная вспышка холеры, Сноу начал отмечать на карте все случаи заболевания. При этом стало очевидно, что они концентрировались в основном вокруг одного из общественных источников питьевой воды. Это было более чем подозрительно. Сноу принялся убеждать городские власти в необходимости принятия мер, и ему удалось в конце концов отключить эту колонку – с нее был снят рычаг насоса. И эпидемия пошла на убыль. В то же время холера лютовала и во Флоренции. Итальянский анатом Филиппо Пачини предпринял исследование трупов и обнаружил под микроскопом бактерии, которые, по его предположению, могли быть возбудителями холеры. Правда, он не мог этого доказать.
К сожалению, на рассуждения Сноу и Пачини никто не обратил особого внимания, а открытие потенциальных возбудителей холеры и вовсе было забыто. Намного громче и авторитетнее звучали другие слова, например знаменитого мюнхенского специалиста по гигиене Макса фон Петтенкофера. Согласно его теории миазмов, зараза распространялась при совпадении трех факторов: наличия возбудителей в земле, определенных местных и сезонных условий и индивидуальной подверженности людей заболеванию. Сами по себе возбудители не могут вызвать холеру, а «плохая» вода и вовсе к ней не причастна. Петтенкофер считал, что избежать миазмов, а вместе с ними и холеры можно за счет оздоровления земли. Надо было мостить улицы, регулировать уровень грунтовых вод и строить водопроводы. Мюнхенцы последовали его совету, и правильно сделали, поскольку эти меры не просто устраняли вонь, но и способствовали гигиене. Как мы сегодня понимаем, Петтенкофер предлагал совершенно правильные меры исходя из ложных предпосылок.
Но время не стояло на месте, и труды Роберта Коха и других ученых отодвинули теорию миазмов мюнхенского гигиениста на задний план. Кох был врачом и микробиологом. Он описал возбудителей сибирской язвы и доказал в 1882 году, что в организме больных туберкулезом содержатся бактерии, которые можно выращивать в питательной среде и наблюдать под микроскопом. Более того, этими бактериями можно заражать морских свинок и вызывать у них соответствующее заболевание. И все это было построено на логике, а не на каких-то земных испарениях.
Кох делал посевы бактериальных культур на твердой питательной среде, чтобы иметь возможность отделять одни виды бактерий от других. Из отдельных бактерий вырастали колонии в виде маленьких точек, которые не смешивались с соседними, что является необходимой предпосылкой для выделения возбудителей болезней. Но именно с питательной средой у Коха возникали некоторые проблемы. Отдельные бактерии обладали способностью разжижать используемый им желатин. Что еще хуже, при нагревании желатин таял сам по себе. Но как же можно изучать бактерии, лучше всего чувствующие себя в человеческом теле при 37 градусах по Цельсию, если эта проклятая питательная среда при такой температуре становится жидкой?