Пан Халявский - Григорий Федорович Квитка-Основьяненко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, если бы это вместо меня да были маменька и если бы это их определили в службу, они бы непременно сомлели. Я сам, бывши мужского пола, услышавши такое страшное назначение, чуть-чуть не свалился с ног. В первое мгновение я не подумал, что мне должно делать: отпрашиваться ли у полковника, чтобы он перестал гневаться на меня и не отдавал бы меня в службу, или заупрямиться и отбиваться руками и ногами и кричать изо всех сил, что не хочу. Прежде, нежели я приступил к этим средствам, прежде, нежели решился на что-нибудь, прежде, нежели опомнился, как Тумаков схватил меня за плечо, да так больно! вдруг поворотил к воротам и почти потащил меня за собою, потому что ноги мои, от расстройства головы, совсем не могли двигаться…
Когда я вышел из квартиры, воздух меня несколько освежил, и я собрался с мыслями, что мне должно было делать в такой крайности. Я начал плакать, реветь, призывать "а помощь маменьку, бабусю… и всех, кого только мог из домашних вспомнить… Как жестокий мой, — точно «руководитель» (он чувствительно вел меня за руку, смеясь над моим страданием), до того забылся и так сделался дерзок, — против кого же? — против урожденного, благородной крови Халявского, — что начал меня толкать под бока, чтобы я шел скорее. Каково мне было все это терпеть, уж верно не от благородного, а от простого, подлого роду Тумакова и одетого по-солдатски! Увы! — скажу и я, как говаривал английский милорд Георг в прекрасно написанной им истории своей…
Что я перечувствовал и как жестоко перестрадал, пока саженей через двадцать перетащили меня и ввели в какую-то избу, где все были солдаты. Я полагал наверное, что тут меня зарежут, застрелят, потому что видел тут много стоящих в углу ружей, шпаг или сабель — не знаю чего, а только все страшное… Но вместо того, когда Тумаков проговорил что-то по-своему, по-солдатски, вдруг меня схватили, посадили и, когда я еще не собрался с духом, как отпрашиваться, они меня остригли, взъерошили лавержет — да и больно мне было, если правду сказать!.. Потом. — тот за руки, другой за ноги, и таким образом вдвинули меня в полный солдатский мундир. Тумаков дал двум солдатам какую-то бумагу и сказал: "С богом, сей же час!" Эти страшные усачи схватили меня под руки и таким побытом повели меня с собою.
Куда же повели меня? Прямо в поход за пятнадцать верст от того селения, где квартировал господин полковник! Меня, пана подпрапоренка Халявского, записанного в солдаты, одетого, как настоящего солдата, обедавшего весьма за скудным обедом, не полдничавшего… и повели пешком пятнадцать верст!!!
Привели в роту, под команду какому-то капитану, и начали меня учить службе… Буду же помнить я эту службу!.. Скажу вкратце: чтоб быть исправным солдатом, надобно стоять, ходить, поворачиваться, смотреть не как хочешь, а как велят! ох, боже мой, и о прошедшем вспомнить страшно! Каково же было терпеть?
Как служил и что перенес брат Петрусь, я вовсе не знаю: меня с ним разлучили с самого дома его высокоблагородия, то есть господина полковника; иначе назвать и теперь боюсь, как будто господин капрал подслушивает. А эти мне господа капралы, сержанты, фельдфебели, ефрейторы… Вот беды мне было с ними! Я хотел против них соблюсти всю вежливость и, помня золотые наставления нашего реверендиссиме, гласившего при ударении указательным пальцем правой руки по ладони левой: "когда пожелаете оказать кому благопристойный решпект, никогда не именуйте никого просто, по прозвищу или рангу, но всегда употребляйте почтительное прилагательное: «домине». Вот я и высунулся к своему ближайшему начальству быть вежливым и, вследствие того, при первом случае, отодрал: "домине капрал!" Буду же я помнить этого домине!.. Засмеяли меня, злодеи, на весь полк! Да что! в десяти толстых томах не опишешь, что я переносил от этой службы… А эти господа капралы с товарищами, когда сойдутся, так то и дело жалуются, что я их замучил. Не знаю, кто кого?..
Пожалуйте же. Вот тут и случилось со мною самое жалкое происшествие. Когда возвратился наш берлин домой, пустой, без панычей, то маменька пришла в безотрадное положение! Каково было их материнскому сердцу увидеть, как домине Галушкинский называл, сосуд пустой, а там сидевших сыновей не находить. Им подали письмо от господина полковника, но как некому было прочесть, — послали за дьячком-старичком, поступившим на место умершего пана Кнышевского… Тот пришел, но без очков, побежал за ними, а маменькино сердце все страждет от неизвестности. Наконец, пришел пан дьяк и, прочтя письмо, объявил маменьке, что мы, ее любезные сынки, взяты в солдаты… Не знаю, как при этом маменька не сомлели навек?!. Но первое же их дело было послать приказчика к господину полковнику умаливать, упрашивать его, чтоб не губил прежде времени изнеженных, совсем не для службы рожденных ею детей, дал бы им на свете пожить и не обрекал бы их чрез службу на видимую смерть.
Господин полковник — а еще назывался другом батенькиным! — слышать ничего не захотел, еще рассмеялся и с тем отпустил посланного.
Тут маменька, увидевши, что уже это не шутка, поскорее снарядили бабусю с большим запасом всякой провизии и отправили ко мне, чтобы кормила меня, берегла, как глаза, и везде по походах не отставала от меня. Так куда! командирство и слышать не захотели. Его благородие, господин капитан, приказал бабусю со всем добром из селения выгнать; а о том и не подумал, что я даже исчах без привычной домашней пищи! Но это еще не то большое несчастье, о котором хочу рассказать.
Хорошо! Бабуся возвратилась и рассказала все, не утаив, что видела меня и что я все плачу от службы и иссох как щепка… Маменька вскрикнули, велели как можно скорее запречь таратаечку легкую. NB. В берлин они не могли влезть по причине узких дверец. Сели в нее и помчалися, как стрела, все приговаривая: "Посмотрю я, как этот дворовый индик меня не пустит к моей утробе!" (NB. Это индиком они з критику называли его высокоблагородие господина полковника. Им