Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики - Александр Гольдштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Время жить» искало своих героев, в том числе литературных, в которых общество сублимировало бы свои неудовлетворенные желания. Не дремала и литературоведческая мысль, взявшаяся за истолкование бесповоротно реабилитированных классиков, чья репутация в 20-е годы была очень шаткой. Теперь классики конституировались именно в качестве классиков, они вернулись туда, где им и следовало быть по статусу, — в учебные аудитории: ведь классики суть те, кого изучают в классах, подобно тому как, согласно еще одному классику, «свят только тот, кто церковью признан святым после его кончины». Интересный документ эпохи, книга В. Кирпотина «Наследие Пушкина и коммунизм» (1936), пронизана стремлением автора подсказать своему времени, или даже утвердить в нем посредством словесных пассов и увещеваний, нечто очень важное, то, что только робко наметилось в современности и, быть может, удержится в ней. В. Кирпотин заявляет о своем понимании социалистической энтелехии, надеясь, что это понимание возобладает и претворится в реальные дела. Мы не собираемся, писал критик, культивировать мысли и чувства обездоленных и обделенных на жизненном пиру. Мы победители, наша цель — не увековечение бедности, а довольство, просвещение, свобода, созидание. Пушкин противопоставляется Некрасову, он поэт жизненного довольства, свободного, полнокровного проявления творческих жизненных сил, а не страдания, мести и печали. Пушкин превыше всего ставит свободу, независимость человека, честное исполнение им своего долга, без лести и угодничества. Уж на что рядовые люди Петруша Гринев и Маша Миронова, а какую полноту и прелесть чувства нашел в них поэт, какую меру человеческого достоинства. Современная же советская литература пока не отыскала слов и красок для проникновения в поэтическую суть среднего советского человека, констатирует критик. Под занавес автор заклинает власть с помощью ею же оброненных слов о необходимости беречь кадры и о социализме как обществе всяческого преуспеяния — в суеверной надежде, что слова такого веса и значения не могут быть брошены на ветер.
Яркий пример либеральных и «примиренческих» чувствований дают в 30-е годы популярные соавторы И. Ильф и Е. Петров. Сменив саркастическую интонацию своих знаменитых романов на ироничную, прочувствованную и восхищенную, они пишут «Одноэтажную Америку» (1936) и «Тоню» (1937) — вещи в высшей степени характерные для уяснения душевного климата эпохи (не переросшего в идеологию и последовательную социальную практику) или хотя бы того, каким этот климат хотели бы иметь просвещенные и лояльные советские интеллигенты. Путевые очерки соавторов об Америке противопоставлены, быть может бессознательно, двум традициям описания этой страны в ангажированной советской литературе и журналистике. Первая, идущая еще от горьковского «Города желтого дьявола», живописует кошмары капиталистического ада, безмерное унижение людей, власть чистогана, уродливую, мещанскую, антигуманную цивилизацию. Вторую линию, сформировавшуюся в 20-е годы, можно условно назвать конструктивистской: здесь Америка предстает мировой инженерной лабораторией, суперрациональной, механицизированной цивилизацией стекла и бетона, Форда, химии и аэропланов, строжайшего учета и контроля, железной дисциплины ума и поступка. Еще одна традиция, у истоков которой — пушкинский «Джон Теннер»: Америка — государство демократическое, лицемерное, поставившее во главу угла пошлые принципы конкурентной борьбы и материального преуспеяния и равнодушное к консервативным и почвенным ценностям, «экзистенциальному статусу» личности, непосредственным, теплым отношениям людей друг к другу. В данном случае этой линией можно пренебречь, но интересно, что некоторые элементы противополагавшегося Америке традиционалистского комплекса идей и чувствований соавторы обнаружили в самом американском образе жизни.
Проза И. Ильфа и Е. Петрова акцентирует именно те черты и особенности, которые были важны для либеральной советской словесности краткого периода общественно-политической стабилизации. «Одноэтажная Америка» — страна, где нет настоящей демократии, но зато присутствуют демократизм повседневной жизни людей и даже некоторая не вполне преодоленная и симпатичная патриархальность нравов и всего провинциального распорядка, так странно, так привлекательно соединенные с ультрасовременным техническим развитием середины 30-х годов. Это государство прекрасных автомобилей и знаменитых дорог, уютных придорожных отелей, чистого белья и дешевой вкусной еды в многочисленных закусочных, кафе и ресторанчиках, страна чудесных, облегчающих существование вещей — холодильных шкафов, пылесосов, электрических плит, страна по-домашнему устроенного быта, пунктуальных деловых связей, но также и взаимовыручки людей (несмотря на непреоборимые классовые противоречия), их доброжелательного партнерства, сполна распространяющегося и на путешествующих иностранцев. Гигантский Нью-Йорк скорее поражает, но по-настоящему мила сбалансированная, доброкачественная и уютная жизнь в маленьких патриархально-модернистских городках, где техника поставлена на службу комфорту, а великолепный сервис стал важнейшей приметой уклада.
В рассказе «Тоня» мы встречаемся с той неосентименталистской, идиллической матрицей, от которой, кажется, никуда не уйти в словесности недолгих лет либерализма 30-х годов. В советской дипломатической колонии в Америке, где разворачивается сюжет рассказа, господствует мягкая семейная атмосфера. В сущности, это большая семья, состоящая, в свою очередь, из нескольких семей: все друг другу помогают, старшие опекают молодых, а родившийся в Вашингтоне ребенок становится общим любимцем. Героине скучно за границей, и лишь забота окружающих ее соотечественников как-то скрашивает ее унылую американскую жизнь. Но в Америке и вообще все скучно и дорого. Здесь дорого жениться и обзаводиться детьми, но зато так хороши дороги, так приятен сервис и замечателен комфортабельный домашний быт — ничего ведь не стоит приготовить вкусный обед, облачившись в резиновый фартук и напевая песенку из голливудского фильма. А потом приятно пойти есть мороженое в «драгстор» вместе с американкой Джефи, ухоженной, деловитой и милой, а после покатить сына в коляске на прогулку в парк — улыбка соавторов, зависнув в воздухе, осеняет повествование, долго не исчезая, на манер улыбки чеширского кота. Советский Союз, куда мечтает как можно скорее вернуться Тоня, — страна веселой, но к тому же еще, в отличие от Америки, осмысленной и интересной жизни, что гораздо важнее любого комфорта. Это земля будущего, юности мира, в ней много друзей и подруг, песен и плясок в исполнении самодеятельных ансамблей, о которых пишут газеты. И, лишь внимательно прислушавшись, можно уловить странное — сознательно ли допущенное соавторами? — дуновение грусти в финале рассказа, в момент возвращения героини на родину, встречающую ее суровой и величественной, запорошенной снегом фигурой красноармейца на приграничной деревянной вышке и роковой датой написания рассказа, графически расположенной на странице здесь же, рядом с винтовкой, звездой и вышкой.
О «гуманизме» в период либерализации говорили многие, причем разговор начался на самом верху и затем уже захватил литературу (сам лозунг «нового гуманизма», следует заметить, был выдвинут «Перевалом» еще в конце 20-х годов, незадолго до разгрома этого литературного объединения). И все же если оставаться в историко-литературных пределах, в границах, очерченных соцреалистической поэтикой, то «гуманизм» окажется производным от более фундаментальных аспектов художественного видения, присущих определенной линии русской словесности 30-х годов. Среди наиболее существенных топосов этого соцреалистического видения следует прежде всего выделить так называемую «прозрачность», под которой нужно понимать некое основополагающее качество действительности, каковой она представала в искусстве соцреализма.