Вернуть Онегина - Александр Солин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вынужденный, отчаянный идиотизм номенклатурного маневра поставил ее перед выбором: переработать подорожавшие запасы ткани и продать что получится по полуторной или даже двойной цене, либо ждать, когда спрос выйдет из коматозного состояния и пересядет в инвалидную коляску, чтобы попытаться заработать в три раза больше. Жулик Алик, для которого двойная цена и без того была нормой, настаивал на быстрой выгоде, она же считала, что может позволить себе не торопиться. Смешав спорные мнения, получили среднеарифметическое, с изрядным уклоном в ее пользу. И то сказать: с какой стати она стала бы открывать ему размеры своих запасов?
К середине мая она сдала ему платья и залегла на московское дно, чтобы отдохнуть и присмотреться к обстановке.
Перед тем событием, о котором пойдет речь, она два дня провела в Ленинке, где откликаясь на зудящий внутренний позыв, регулярно возникавший в ней под влиянием творческих сомнений, листала журналы в поисках ученых подтверждений собственным представлениям о моде. Однако что другого в то время могла она там найти, кроме уже известных рассуждений о принадлежности моды к миру прекрасного, о ее соответствии духу времени и стилю эпохи, о ее коммуникативной функции и воспитании ею хорошего вкуса? Никаких элитарных замашек: рациональность, практичность, простота, умеренность и разумность, единым аскетичным корнем утверждающие социалистический образ жизни – вот вам назначение и благородная миссия советской моды. Примите к сведению и не задавайте глупых вопросов.
Поскольку ее студенческий, не подкрепленный рвением английский лишал ее возможности припасть к серьезным зарубежным источникам, а «Иллюстрированная энциклопедия моды» по ее мнению к таковым не относилась, то оставалось терпеливо ждать будущих озарений. Впрочем, даже если бы она к ним припала и сумела бы понять то, что и на русском понять сложно – что, скажите, руководящего почерпнула бы она из следующей бодрийаровской мысли:
«В знаках моды нет больше никакой внутренней детерминированности, и потому они обретают свободу безграничных подстановок и перестановок. В итоге этой небывалой эмансипации они по-своему логично подчиняются правилу безумно-неукоснительной повторяемости».
Одержимый человек не может быть всесторонне образован – ему на это попросту не хватает времени. Прислушиваться же к людям, чей род занятий состоит в том, чтобы, присваивая спорным вещам курьезные имена и перемешивая их, словно кости домино, заклинать псевдоученой абракадаброй дух истины, значит, не дорожить собственным временем – могла бы сказать она. К тому же никаким, кажется, открытиям не хватило бы уже сил, чтобы поколебать ее крепкое, молодое, цветущее кредо «элегантность во всем».
С другой стороны, если далекий смысл таких высказываний был ей в ту пору (как, впрочем, и в нынешнюю) чужд, если она была далека от понимания, что художники создают вселенные, а критики и теоретики их всего лишь обживают, если еще не осознала, что всякое творчество есть самовыражение творца, отчего, например, литературные герои смотрят на мир глазами автора, то это вовсе не означало, что она не чувствовала состояния той среды, откуда эти мысли были извлечены. Для того и был ей дан инстинкт, которым художники тестируют настоящее время на беременность.
Кажется, была она в тот день в строгой серой юбке немного выше колен, в неяркой блузке с высоким воротником и тонкой, по-французски обтягивающей бюст темно-синей кофточке с расчетливо подтянутыми рукавами, обнажавшими узкие запястья и чистые кисти рук. Всем существом ощущая среди пресного, затаенного дыхания книг предназначенные ей мужские взгляды, она откидывалась порой на спинку стула и, впитывая прочитанное, обводила трудовым рассеянным взором окрестности огромного зала. Может, в силу ее временно вольного положения, может, оттого что пришла, наконец, пора оглядеться, она отпустила на волю любопытство и просеяла через него доступную ее полю зрения мужскую половину. Ничего достопримечательного. Низкорослые, не по годам грузные очкарики, сухопарые, сутулые книжники без возраста, мешковатые пиджаки, лохматые затылки, пришлепнутые лысины – неужели это они, женихи столичного розлива? Тут же возникла мысль: интересно, на кого будет похож ее будущий муж? Во всяком случае, ни на одного из тех, кто находился здесь. И где же его теперь искать? Огненная струйка недовольства побежала к воображению и воспалила его, и на его вспыхнувшем поле оказался почему-то Сашка. И тут колесо судьбы-рулетки мягко и бесшумно остановилось, и беглый шарик ее воли упал в его уютное, цепкое лежбище.
Все. Точка. Приехали. Пробил час, и наступило время. Время собирать камни. Она должна его увидеть. «Зачем?» – спросил кто-то невидимый. «Не знаю, – отвечала она. – Может, чтобы осыпать оскорблениями, может, закидать упреками, может, облить ядом, может, убить, может, простить – не знаю, но я должна его увидеть! Пришло время собирать камни…»
Человек лжив, и это самое безобидное, что можно о нем сказать. Но лжив он не потому, что такова его природа, а потому, что таков наш мир: видом своим он говорит одно, а скрывает совсем другое. Что заставляет нас совершать противоестественные поступки, как не противоречивость бытия? Камни, знаете ли, камнями, но в мире есть вещи (например, любовь, глупость, мода), природу которых невозможно объяснить ни себе, ни другим, и не из-за отсутствия слов, а оттого что какие бы слова мы не подобрали, все они будут также справедливы, как и неверны. Ибо пытаясь проникнуть в суть вещей, мы сталкиваемся с их лживой явью, под которой надежно прячется их недоступное нам значение. Только вот зачем пытаться проникнуть в суть вещей, если есть волна? Как бы мы ни барахтались, рано или поздно она накатит и вознесет нас туда, куда мы категорически не собирались. Ах, как хочется порой излить раздражение на того, кто поместил нас в этот чужой, зашифрованный мир, явно предназначенный для кого-то другого!
Алла Сергеевна покинула приглушенные книжные хоромы, вышла на шумную улицу, достала из сумочки адрес и сверила с памятью. Станция метро Академическая, улица Профсоюзная, 5/9. Сейчас четыре часа, она будет ждать Сашку во дворе, и если он на работе, то скоро обязательно должен вернуться. Куда же еще, как не домой идти после работы примерному семьянину!
«Представляю, какое у него будет лицо!» – самонадеянно подумала она.
Хотелось быть холодной и расчетливой, но волнение то и дело перебивало ее расчеты, и когда она вышла из метро, и вовсе прибрало ее к рукам.
«Почему я решила, что он обрадуется? А если нет? – спрашивала она себя, двигаясь в указанном бойкой старушкой направлении. – Ну, и ладно. Если нет, то повернулась и ушла, и уж больше он меня никогда не увидит!»
Она без труда нашла отдающий серой восьмиэтажной голубизной дом, обогнула его и, ощущая давно забытый трепет любовного (так уж и любовного!) свидания, проникла в просторный двор, где поспешила укрыться среди неожиданного обилия высоких раскормленных деревьев. Освоившись под их молодой клейкой сенью, она отметила похвальную сплоченность их тел, благодаря которой одним шагом влево или вправо могла избавить себя от подозрительных глаз перспективы. Впрочем, московская перспектива, как известно, страдает надменной близорукостью и дальше собственного носа видеть не желает. Вот если бы она зашла в их сибирский двор – никакая чаща не спасла бы ее от любопытных глаз.