Постправда: Знание как борьба за власть - Стив Фуллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, наиболее очевидным прецедентом протнауки является появление «свободно парящей интеллигенции», если использовать звонкое выражение Карла Маннгейма, означающее класс критиков и публицистов, которые в XIX в. начали зарабатывать себе на жизнь, работая в туманном интеллектуальном пространстве между академической и политической сферами [Fuller, 2005b]. И сегодня академические эксперты слишком уж спешат с осуждением интеллектуалов, поскольку те умеют извлекать выгоду из экспертных знаний, но при этом либо сами не получили соответствующих дипломов и степеней, либо, что с точки зрения экспертов еще хуже, не требуют этого от других. Иными словами, интеллигенция по самой своей природе состоит из «эпистемических борцов с монополией», которые, поскольку они обычно заняты в разных медиа, вынуждены развивать зоркость, позволяющую им обнаруживать и обходить поиск ренты как тенденцию академического мышления, ведь им нужно придумывать идеи, способные ударить аудиторию в больное место.
Обычно интеллектуалы начинают свою карьеру в качестве академиков. Но вскоре они понимают, что специфические академические способы производства и поверки знаний больше говорят о том, как они сами что-то узнали, чем о том, что с этим знанием должны в будущем делать другие. Таким образом, интеллектуал, пытающийся придумать хлесткую фразу или же сочинить колонку в газету, думает о том, как эффективнее приспособить академическое знание, возможно, даже следуя тезису Пьера-Жозефа Прудона «частная собственность – это кража», в свете которого академические ученые представляются эпистемическими баронами, чей безусловный авторитет перевешивает их реальную роль стражей, хранящих и передающих знания. Хотя обычно интеллектуалы не пытались демистифицировать или обесценить академическое знание, именно таким может оказаться непреднамеренное следствие их деятельности. Когда интеллектуалам удается произвести эффект какой-нибудь статьей на 750 слов (вместо книги на 75 тысяч слов), это доказывает, что можно обойти ренты, обычно навязываемые академиками под видом «требований к образованию», выполнение которых необходимо для приобретения действенной формы знания. В подобные моменты интеллектуалы в обществе действительно выполняют свою классическую просвещенческую функцию.
В этом отношении они выступают антрепренерами эпистемической эффективности, которые видят в академической экспертизе способ ограничения и сужения человеческого разума, который в противном случае действовал бы свободнее, причем подобное ограничение в первую очередь выгодно самим академикам, несмотря на ту или иную вторичную пользу для остального человечества, например, пользу от деятельности студентов, способных впоследствии заняться какими-то иными вещами.
С научной журналистикой связана особая форма интеллектуальной жизни, и она заслуживает упоминания в контексте протнауки, если учесть распространенную среди академиков склонность полагать, будто до того, как исследования науки и технологий занялись демистификацией самоочевидных взглядов на функционирование науки, научные журналисты были не кем иным, как пресс-атташе ученых. Однако история на самом деле интереснее и глубже, правда, ее еще предстоит написать. Основные моменты, впрочем, ясны: начать надо со знаменитого первопроходца научной фантастики Герберта Дж. Уэллса. В прошлом ученик Томаса Генри Гексли, в те времена главного апологета Дарвина, он действительно был заинтересован в применении недавних открытий и новых научных тенденций в качестве инструмента прогнозирования будущего состояния мира, то есть своего рода «прогностической журналистики», способной, раз люди будут знать о будущем, либо ускорить, либо замедлить наступление этого предугаданного будущего. Интересно, что сам Уэллс считал себя в этом отношении последователем таких великих прогрессивных мыслителей XIX в., как Конт, Маркс и Герберт Спенсер, что, в свою очередь, стало основанием для его безуспешной попытки стать в 1907 г. первым британским профессором «социологии» в Лондонской школе экономики и политических наук. Уэллс называл социологию «наукой утопий» [Lepenies, 1988, ch. 5]. Мне и сегодня симпатична исходная уэллсовская концепция социологии [Fuller, 2015, ch. 6]. Соответствующий ей подход мы заново рассмотрим в последней главе этой книги, посвященной «прогнозированию».
Конечно, Уэллс был не единственным, кто считал научную журналистику идеальным средством рекламы научного прогресса, применяемым обычно для восхваления науки, но иногда также и для иммунизации общества. В самом деле, до холодной войны научная журналистика в ее лучших образцах обычно занималась проектированием смелого научно-технического будущего – тон в ней задавали первопроходец популяционной генетики Джек Холдейн и колумнист New York Times Вальдемар Кемпферт, причем первый часто кивал на СССР, а второй – на фашистскую Италию. Оба через какое-то время сбавили обороты, так что с холодной войны начался более критический период научной журналистики, в которой такие авторы, как экологи Барри Коммонер и Рейчел Карсон, обращали внимание, хотя и по-разному, на безответственное участие науки в разрушении жизни людей и других существ, которую она должна была по идее улучшать. Так были посеяны семена встречающейся и сегодня идеи о том, что научный истеблишмент столь же коррумпирован, как и любая иная политическая инстанция, в частности «научно-военно-промышленный комплекс» времен холодной войны. В последние 40 лет научно-популярные работы были поделены между теми, кто верит в способность науки определить нашу судьбу независимо от того, хорошо это или плохо (сравните работы 1970-х годов этологов Конрада Лоренца и Ричарда Докинза), и теми, кто считает, что наука должна открыться для более широких подходов и одновременно для более строгого контроля. Последний взгляд ассоциируется с исследованиями науки и технологий, но в обычной журналистике за ту же линию отвечает Джон Хорган [Horgan, 1996] из Scientific American.
Когда появился Интернет, научная журналистика стала больше похожа на расследовательскую, где журналист в конечном счете участвует в строительстве, если не перестройке научного знания. В результате научная журналистика приобрела в чем-то непредсказуемый и даже опасный характер. Этот феномен определялся двумя тенденциями. Первая – классическая динамика «толчка предложения» и «тяги спроса»: в данном случае избыток людей с научной подготовкой переместился в журналистику именно в тот момент, когда общество начало считать себя не столько зрителем, сколько потребителем науки. Соответственно, люди, не являющиеся учеными, хотят узнать от научного журналиста, стоит ли покупать продукт, предлагаемый учеными. Взять хотя бы пример Бена Голдакра. Несмотря на то что он является медиком, получившим образование в Оксфорде, а также самозваным бичом «Плохой науки» (название его еженедельной колонки в Guardian), его подход включает необходимость подвергать научные статьи – в основном по биомедицине, в которой финансовые и общественные ставки максимальны – статистическим и другим проверкам, где оценивается сама конструкция исследований, что в конечном счете позволяет раскрыть пробелы даже в статьях, прошедших через коллегиальное рецензирование. Кампания Голдакра привела его к порогу «Большой фармы» [Goldacre, 2012]. Здесь можно вспомнить тест-драйвы Ральфа Нейдера, который в 1960-х годах проводил испытания автомашин, сошедших с конвейеров в Детройте, чтобы выяснить, соответствуют ли они заявлениям производителей. Именно с этих испытаний началось движение потребителей.