Петербургские женщины XIX века - Елена Первушина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кукольный домик
„Черта в бутылке!“ — вдруг, со стремительностью черта из бутылки вылетело из меня. „Черта? — удивилась мать. — А не книжку? Там ведь тоже продаются, целые лотки. За десять копеек можно целых пять книжек, про Севастопольскую оборону, например, или Петра Великого. Ты — подумай“. — „Нет, все-таки… черта…“ — совсем тихо, с трудом и стыдом прохрипела я. — „Ну, черта — так черта“. — „И мне черта!“ — ухватилась моя вечная подражательница Ася. — „Нет, тебе не черта!“ — тихо и грозно возразила я. „Ма-ама! Она говорит, что мне не черта!“ — „Ну, конечно — не… — сказала мать. — Во-первых, Муся — раньше сказала, во-вторых, зачем дважды одну и ту же вещь, да еще такую глупость? И он все равно лопнет“. — „Но я не хочу книжку про Петра Великого — уже визжала Ася. — Он тоже разорвется!“ — „И мне, мама, пожалуйста, не книжку! — заволновался Андрюша. — У меня уже есть про Петра Великого, и про все…“ — „Не книжку, мама, да? Мама, а?“ — клещом въедалась Ася. — „Ну, хорошо, хорошо, хорошо, хорошо: не книжку. Мусе — не-книжку, Асе — не-книжку, Андрюше — не-книжку. Все хороши!“ — „А тогда мне, мама, что? А мне тогда, мама, что?“ — уже дятлом надалбливала Ася, не давая мне услышать ответа. Но мне было все равно — ей что, мне было — то.
— Ну вот тебе, Муся, и твой чертик. Только сначала сменим компресс.
Укомпрессованная до бездыханности — но дыхания всегда хватит на любовь — лежу с ним на груди.
Он, конечно, крохотный, и скорей смешной, и не серый, а черный, и совсем не похож на того, но все-таки — имя — одно? (в делах любви, я это потом проверила, важно сознание и название.)
Сжимаю тридцатидевятиградусной рукой круглый низ бутылки, и скачет! скачет!..
Однажды, застав меня все с тем же чертом в уже остывающем кулаке, мать сказала: „Почему ты меня никогда не спросишь, почему черт — скачет? Ведь это интересно?“ — „Да-да-а“, — неубежденно протянула я. „Ведь это очень интересно, — внушала мать, — нажимаешь низ трубки, и вдруг — скачет. Почему он скачет“? — „Я не знаю“. — „Ну, вот видишь, в тебе — я уже давно вижу — нет ни искры любознательности, тебе совершенно все равно, почему: солнце — всходит, месяц — убывает, черт, например — скачет… А?“ — „Да“, — тихо ответила я. „Значит, ты сама признаешь, что тебе все равно? А все равно — быть не должно. Солнце всходит, потому что земля перевернулась, месяц убавляется, потому что — и так далее, а черт в склянке скачет, потому что в склянке — спирт“. — „О, мама! — вдруг громко и радостно завыла я. — Черт — спирт. Это ведь, мама, рифма?“ — „Нет, — совсем уже огорченно сказала мать, — рифма — это черт — торт, а спирт… погоди-ка, погоди, на спирт, кажется, нет…“ — „А на бутылку? — спросила я с живейшей любознательностью. — Копилка — да? А еще — можно? Потому что у меня еще есть: по затылку, Мурзилка…“ — „Мурзилка — нельзя, — сказала мать, — Мурзилка — собственное имя, да еще комическое… Так ты понимаешь, почему черт скачет? В бутылке — спирт, когда он в руке нагревается — он расширяется“. — „Да, — быстро согласилась я, — а нагревается — расширяется — тоже рифма?“ — „Тоже, — ответила мать. — Так скажи мне теперь, почему черт скачет?“ — „Потому что он расширяется“. — „Что?“ — „То есть наоборот — нагревается“. — „Кто, кто нагревается?“ — „Черт. — И, видя темнеющее лицо матери: — То есть наоборот — спирт“».
Ее сестре Анастасии Цветаевой запомнились игрушки, которые дарил девочкам их дедушка: «Подарки тети и дедушки были особенные, непохожие на более скромные — родителей. Не говоря уже о нюрнбергских куклах, но другими, волшебными нам, игрушками был полон мамин „дедушкин шкаф“, открывавшийся мамой лишь изредка, — где жужжала огромная заводная муха, сияли какие-то затейливые беседки, сверкали зеркальцами зеленоставенных окон швейцарские шалé, перламутром переливалось что-то, что-то звенело, играло, меж фарфоровых с позолотой статуэток, где жили цвета павлиньих перьев и радуг стеклярус и бисер, где дудка ворковала голубем, где музыкальный ящик менял на валике своем, под стеклом, мелодии, — и по сей день живут в душе сказкой вроде Щелкунчика».
А вот забава для девочек постарше, хорошо владеющих карандашом и ножницами. Ее описывает Владимир Одоевский в рассказе «Отрывки из журнала Маши». «Графиня, поговоря с другими маменьками, позвала нескольких из нас в другую комнату. „Как это хорошо, — сказала она, — что вы теперь все вместе, все вы такие милые, прекрасные, — я бы хотела иметь ваши портреты; это очень легко и скоро можно сделать: каждая из вас сделает по тени силуэт другой, и, таким образом, мы в одну минуту составим целую коллекцию портретов, и, в воспоминание нынешнего вечера, я повешу их в этой комнате“. При этом предложении все призадумались, принялись было за карандаши, за бумагу, но, к несчастию, у всех выходили какие-то каракульки, и все с досадою бросили и карандаши и бумагу. Одна Таня тотчас обвела по тени силуэт графини Мими, взяла ножницы, обрезала его кругом по карандашу, потом еще раз — и силуэт сделался гораздо меньше, потом еще — и силуэт Мими сделался такой маленький, какой носится в медальонах, и так похож, что все вскрикнули от удивления. Очень мне хотелось, чтобы Таня сделала и мой силуэт, но после моего холодного с нею обращения я не смела и подумать просить ее о том; каково же было мое удивление, когда Таня сама вызвалась сделать мой силуэт. Я согласилась: она сделала его чрезвычайно похоже и отдала графине. Потом, взглянув на меня, эта добрая девочка, видно, прочла в моих глазах, что мне очень бы хотелось оставить этот силуэт у себя; она тотчас по первому силуэту сделала другой, еще похожее первого, провела его несколько раз над свечою, чтоб он закоптился, и подарила его мне».
Игры с тенями были очень популярны. Одним из самых частых подарков детям на именины или Рождество был теневой театр: вырезанные из бумаги силуэты, помещаясь перед лампой, отбрасывали тень на стену и становились персонажами пьесы. Также были бумажные настольные театры, в которых можно было разыгрывать не только детские, но и взрослые пьесы, например, «Бедность — не порок» Островского, а еще панорамы — их следовало вырезать из бумаги и склеивать, в результате получались, например, виды Петербурга.
Но игры играми, а приходит время девочке учиться. И тут в ее жизни появляется еще одно важное лицо — гувернантка. Это, как правило, англичанка или француженка, приехавшая в Россию на заработки (немецкие бонны обычно присматривали за детьми дошкольного возраста). Семьи, которые не могли оплатить иностранку, брали в гувернантки русскую девушку — обедневшую дворянку или выпускницу Мещанского отделения Смольного института.
Положение гувернантки в семье всецело зависело от ее хозяев. И часто хозяева беззастенчиво пользовались своей властью. Об этом говорит, например, рассказ Чехова «Размазня».
«На днях я пригласил к себе в кабинет гувернантку моих детей, Юлию Васильевну. Нужно было посчитаться.
— Садитесь, Юлия Васильевна! — сказал я ей. — Давайте посчитаемся. Вам, наверное, нужны деньги, а вы такая церемонная, что сами не спросите… Ну-с… Договорились мы с вами по тридцати рублей в месяц…