Андрей Вознесенский - Игорь Вирабов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любопытство и страх — главные движущие силы истории — притягивали и отталкивали друг от друга два полюса мира. Советы моргали на Америку своими футуристическими узрюлями, Америка таращила на Советы свои.
Что за «узрюли» — успеем разобраться, пока Андрей несется в Шереметьево, на самолет. Дивное это словечко откопал у Пушкина старенький футурист Крученых, автор неизъяснимых «дыр бул щыл». Вознесенский, как помним, частенько бывал у этого рака-отшельника — так вот когда-то Крученых, полушутя-полувсерьез извлекал из «Евгения Онегина» строки, подтверждающие его каламбурную «теорию сдвигов». Разрывы и слияния звуков в стихотворной строке прячут тайные смыслы — вот и в пушкинском «узрю ли русской Терпсихоры…» скрыты «узрюли», то есть глаза, глазули. Обманка такая. Написано одно — а слышишь другое. Для 1960-х, эпохи иллюзий, перевертышей и нескладушек, эта обманка в самый раз. Кройка и шитье нового мира требуют свежести языка, хирургии метафор, еще немного, и Вознесенский прямо назовет себя футуристом, так что многозначные «узрюли» нам не помешают. Полвека спустя все будут думать, что про эту эпоху уже все ясно, — ан нет. Шестидесятые — эпоха сдвинутого смысла: протри узрюли, всяк сюда входящий.
Идет 1961 год, в Нью-Йорк так запросто не слетаешь, а тут — целый десант советских культуртрегеров, и под присмотр идейно зрелым литераторам включили в группу незрелый молодняк — Вознесенского с Евтушенко. Не без проблем: пришлось помыкаться по выездным комиссиям (они просуществуют до начала 1990-х) — поездки в капстраны полагались только после поездок в соцстраны, сразу к капиталистам обычно не выпускали.
Что за багаж предчувствий вез с собой в неизвестность Андрей Андреич? Точно известно одно. За своими открытиями Америки русские поэты и писатели отправлялись в XX веке регулярно, как на госэкзамены — и важна им была Америка прежде всего как навязчивая идея, как предмет соответствия-несоответствия великой русской мечте о справедливости жизни и слезинке ребенка. Да что там, как раз с Пушкина все началось: поэт, за порог России ни разу не выпущенный, улучил минуту написать о книге переводчика, прожившего 30 лет среди американских индейцев. Статья «Джон Теннер» за подписью The Reviewer появилась в 1836 году в «Современнике»: «С некоторого времени Северо-Американские Штаты обращают на себя в Европе внимание людей наиболее мыслящих». Что удивляло Пушкина в этих Штатах — «всё благородное, бескорыстное, всё возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (comfort)».
* * *
С тех самых пор, после Пушкина, кто ни брался писать про Америку, — все примеряли ее к России, будто взвешивая: «страсть к довольству» против «возвышающего душу». Или — или. Спустя полтора столетия будет казаться определенно — куда качнется стрелка, туда и покатится мир. Слетал в Америку: ну, что там у нас на весах?
Много лет спустя Вознесенский вспомнит первое свое заокеанское впечатление, как вспышку: «Это был шок: Америка меня ошеломила, потрясла». Свое объяснение таким эмоциям найдет позже и Зоя Богуславская: «Тот, кто не бывал в США, не поймет, какой шок испытываешь, впервые попав в эту страну. Меня не так сильно поразили витрины, комфорт сервиса, богатство оформления улиц, как полная раскованность людей в беседе со мной, свобода поведения, но главное — восприятие собственной жизни, успешность которой, они уверены, зависит исключительно от них самих».
В 1906 году шокирован был добравшийся туда эмигрант Максим Горький. Уже известного и гонимого в своей стране писателя встречали в «Нью-Ёрке» (так у Горького) тысячные толпы — но ровно через 48 часов те же толпы принялись освистывать его за несоблюдение приличий: прибыл не с женой Екатериной Пешковой, а с актрисой Марией Андреевой. Гостиницы отказались их принимать, жилье нашли с трудом. Это отрезвляло. «Но в Америке думают только о том, как делать деньги», — выдал Горький один за другим красноречивые очерки вроде «Города Желтого дьявола» и «Царства скуки».
В 1922-м Америка шокирует Сергея Есенина, приехавшего с женой-американкой-балериной Изадорой (так у Есенина) Дункан. «Разве можно выразить эту железную и гранитную мощь словами?! Это поэма без слов».
«Зрение мое переломилось». Прежде чем пустить к себе, американцы поэта допросили и взяли письменную клятву «не петь „Интернационал“». Но и без «Интернационала» Есенина легко провоцировали на скандалы, так что на Изадоре трещали платья, все вокруг мерещились, бывало, спьяну «жидами», и поэта стали шельмовать «большевиком и антисемитом». Во Франции злорадно прошипели Мережковский с Гиппиус: «Дункан и Есенина выпроводили из Америки из-за пьяных кухонных скандалов и драк между собой». Да, вздохнул Есенин в «Железном Миргороде», есть тут «сила железобетона, громада зданий», — но они как-то «стеснили мозг американца и сузили его зрение». И «Страна негодяев» туда же: «Места нет здесь мечтам и химерам, / Отшумела тех лет пора. / Все курьеры, курьеры, курьеры, / Маклера, маклера, маклера». Так или иначе, вскоре после Америки Есенин расстался и с Изадорой.
В 1925 году Владимира Маяковского САСШ (они же США) шокируют Бруклинским мостом, соединяющим в Нью-Йорке Бруклин с Манхэттеном. «Расчет суровый гаек и стали» — и «поезда с дребезжаньем ползут, как будто в буфет убирают посуду». Но с моста еще прыгают безработные — Маяковский напишет: «прямо в Гудзон», но на самом деле под мостом пролив Ист-Ривер. Неточность не принципиальна. Поэт был рассеян и отвлекался: «Мы целуем — / беззаконно! — / над Гудзоном / ваших длинноногих жен». Кончилось тем, что Маяковский уехал, а его подруга Элли Джонс родила ему дочь Хелен Патрисию, то есть Елену Владимировну. Но в «Моем открытии Америки» у поэта — речь не про это, а про «футуризм голой техники», который надо обуздать «во имя интересов человечества».
О том, как Маяковский демонстрировал американские достижения, рассказывал Борису Мессереру отец, Асаф Михайлович, знаменитый балетный танцовщик: «…достал свой знаменитый плоский металлический стаканчик, наполнил его вином и вылил на брюки. После чего стряхнул винную лужу с брюк и, удостоверившись, что на брюках не осталось никакого следа, сказал: „Вот Америка! Вот это там здорово делают“».
Странные футуристические чудо-штаны — это, видимо, как раз «дедушки» джинсов, завоевавших мир к концу столетия.
Загадка: что все же больше взволновало Маяковского за океаном? Штанища — вестники райских потребительских кущ? Или это вот его признание, читавшееся в 1960-х уже как пророчество: «Может статься, что Соединенные Штаты сообща станут последними вооруженными защитниками безнадежного буржуазного дела»? Из последнего, между прочим, вытекала и ясность поэтической задачи: «…в предчувствии далекой борьбы изучать слабые и сильные стороны Америки». Любопытно, конечно, что сказал бы Маяковский, знай он, что в «далекой борьбе» победят «штаны», — но это мы забегаем далеко вперед, а всему свое время. К тому же, справедливости ради, надо признать: не в одних штанах дело. Такой же фокус, что и Маяковский, проделал однажды Роберт Рождественский, — но вылил он вино не на штаны, а на белый пиджак Вознесенского, привезенный из той же Америки. Пиджак не подкачал.
В 1935 году там еще колесили Ильф и Петров, потом напишут Сталину, как приспособить американские преимущества к советским недостаткам, — но слегка переусердствуют. Их «Одноэтажную Америку» не станут переиздавать до 1961-го — как раз того самого года, когда в Нью-Йорк впервые отправится Вознесенский.