Армия за колючей проволокой. Дневник немецкого военнопленного в России 1915-1918 гг. - Эдвин Двингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А если кто-нибудь из барака нас выдаст? – только и сказал он. – Вы же знаете, что у меня больше врагов, чем друзей…
– Ну, об этом не беспокойся! – говорит Под глубоким голосом. – Об этом я позабочусь…
Целый день мы тренировали Жучку при сильном переполохе тихо сидеть под кучей нашей старой формы. Она быстро схватила науку, уже в скором времени по команде молниеносно зарывается в надежное укрытие и не издает ни звука. Когда все отработано, Под берет Жучку на руки, словно ребенка, вразвалку, словно моряк, идет на середину барака, забирается на нары, угрожающе призывает к вниманию.
– Внимание! – раскатисто говорит он. – Вы уже слышали приказ. У нас есть собака, это вы тоже знаете. Мы ее не сдадим, так мы решили. Я уверен, что среди нас не найдется скотины, чтобы выдать беззащитную тварь. Она приносит радость и принадлежит всем нам. На этом мы собираемся стоять. Однако если среди вас найдется Иуда, – продолжает он, и голос его гремит, – то я постараюсь устроить такой уют, что он добровольно последует за псом самое позднее через четыре недели!
Оглушительно гремят аплодисменты. Жучка тявкает.
– Ура нашему Поду! – раздается звонкий голос малыша Бланка.
– Ура, ура! – в едином порыве орет сотня голосов.
Под поднимается и идет обратно.
– В них можно быть уверенным, моя Жучка, – не спеша говорит он и нежно гладит ее по длинной шерсти.
Часовые приходят на другой день. Старший неуклюже переваливается на цыпочках. В руках у них веревки и пара мешков. Шнарренберг спокойно подходит к ним.
– Я комендант барака, – твердо говорит он. – В нашем помещении псов нет.
Я перевожу.
– Приятель, – бормочет Брюнн, – он совсем не врет! Это сука…
Конвоиры принюхиваются, медленно идут по проходам. Жучка лежит тихо, как мышка, под грудой формы нашего «разъезда». Сердце у меня колотится. Под от волнения скребет в затылке. Сейчас они подойдут к нам, они идут прямо к нашим нарам…
В этот момент у дверей начинается дикий шум. Звуки такие, словно двое дерутся.
– Конвой, конвой! Идите разнимите их! – слышится сразу дюжина голосов.
Часовые бегут на шум, они перепуганы… Но там ничего страшного, ха-ха, просто стоят двое, костерят друг друга на все лады, а в уголках их глаз пляшут искорки смеха.
Часовые уже не возвращаются, сначала толкутся в дверях, потом выходят наружу. Опасность миновала.
– Как, неплохо затеяно? – спрашивают оба драчуна.
Горячие аплодисменты служат ответом парочке, их поднимают на руки и совершают круг почета.
Нет, между нами уже почти нет товарищества, но зато у нас возникло чувство общности заключенных! Друг с другом мы можем быть разобщены, но против врага, против русских, все сплачиваются в одну непоколебимую, монолитную стену.
Жучка снова лежит у меня на коленях. Я беспрестанно глажу ее.
– Видишь, мой зверек? – счастливо спрашиваю я ее. – Даже наши самые отпетые были за тебя! Да, они хорошие парни, наши товарищи, в этом мы снова убедились! Мягкие и добрые сердца. Они только иногда недужат-недужат, и у них возникает сумбур в мозгах…
Я впервые посетил германских офицеров. И решился перейти вниз. Наш старший по чину – седой пехотный капитан по фамилии Миттельберг – говорит отрывисто, лапидарно. Когда я излагаю ему наше положение, он отвечает мне, ясно выразив желание как можно скорее увидеть нас у себя.
– Не следует сдаваться раньше времени! – говорит он. – То, что мы не в состоянии улучшить положение нижних чинов, сильно угнетает нас. Это зависит не от нас, а от международных соглашений, основанных на взаимности.
Я доложил ему о жизни наших людей, попросил так или иначе оказать содействие.
– Каждый месяц мы отчисляем один процент нашего денежного содержания, то есть делаем то, что можем. Я надеюсь, что фрейлейн Брендштрём вскоре вернется, чтобы проверить, все ли в порядке. У нас самих, как вы уже видели, руки связаны. Любое сношение с личным составом строго запрещено и пресекается часовыми.
– Почему, господин капитан?
– Этого никто не знает. Предположительно, из страха перед организацией с нашей стороны – они боятся германских дьяволов даже безоружных! – закончил он и отпустил меня.
От него мы с Зейдлицем пошли к Шнарренбергу.
– Вахмистр, – говорю я хрипло, – докладываем об уходе! Утром мы переходим в офицерский лагерь.
Он почти бледнеет.
– Как? Вы оба? Именно вы? Тогда я отказываюсь от своей должности!
– Но почему?! – восклицаем мы одновременно.
– Потому что тогда у меня не останется никого, с кем я мог бы обсудить свои предписания! Я многое делаю неправильно, знаю… Черт возьми, я в своей тарелке на казарменном плацу, а не в тюрьме. До сих пор все было еще туда-сюда… Вы поддерживали, смягчали, ослабляли, часто обращали мои приказы в шутку, приспосабливали их к нашему положению, нашему подавленному настроению, нашему опустившемуся личному составу. Этому я никогда не научусь. Я – солдат, а не паркетный шаркун. Отлично, теперь пусть это делает кто-нибудь другой…
– Нет, Шнарренберг, – говорит Зейдлиц, – этого вы не должны делать! Даже если нас не будет… Ведь с вами все-таки остается Под!
– Подбельски? Драгун Подбельски? – спрашивает он с непередаваемой ноткой. – Не могу же я с нижним чином советоваться, как мне отдавать приказы! Нет, – заключает он решительно, – в любом случае дальше одному невозможно!
– Иногда добряку Шнарренбергу действительно ничем не поможешь, – бормочет Зейдлиц, укладываясь спать. – Ни капли гибкости…
Я подсаживаюсь к Поду.
– Завтра я ухожу в офицерский лагерь, Под! – тихо говорю я.
– Добра тебе, мой мальчик! – говорит он сдержанно. – Ты давно заслужил это!
– Под, – продолжаю я, – не поминай лихом! Видишь ли…
– Тебе незачем извиняться! – перебивает он. – Итак, все ясно… Люди не равны, этого никогда и не будет. Я благодаря крепкому здоровью и крепким нервам меньше страдаю от этой жизни, чем, например, ты! И почему ты должен страдать больше…
– Да, Под, все это правильно! И все-таки… Нет, если бы я не чувствовал, что мне скоро конец, что мне нужно как можно быстрее отсюда выбраться, если я еще желаю вернуться домой, я не покинул бы вас.
– Послушай, фенрих! – взрывается он и, чтобы скрыть нежность, придает голосу прежний, грубоватый тон. – Попридержи язык, ладно? Или получишь по башке, понял?
Я не знаю, смеяться мне или плакать.
– Буду часто приходить к тебе, Под! – торопливо обещаю я. – И еще: хочешь мою собаку, Жучку? Я отдам ее тебе…
Он подозрительно откашливается.
– Гм, охотно возьму. Знаешь, у меня была одна, похожая. Однажды я взял ее с собой в отпуск, – продолжает он с заметным воодушевлением, – на фронте мы ее назвали Николаевич. Но для Анны кличка была слишком длинной. Она звала ее просто: Нико…