Позабудем свои неудачи (Рассказы и повести) - Михаил Городинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, барахтаясь в складке леденеющего времени, в потайном углу родного и чужого навылет Града, они увидели себя в зеркале. И не усомнились, что картина правдива, и голые бледные карлики — фламандцы рядом с кучей бараньих костей — они, добывающие свободу так кошмарно завившись. Как в послании Иакова, они не поглядели туда больше, отстояв свое право на то, чем владели. Торопливо вышептывали они молитву, боясь не успеть, ибо знали, как мало отмерено им блаженства, — что же делать, если все кончалось у них так быстро, а на вторую попытку давно не хватало завода. В молитвах жарких и непристойных они тоже были честны, никогда не забываясь до «люблю», охраняя стиль своего лепета. Беги, мой милый, беги, — провожает она его, загоняя в себя, как мать загоняет домой загулявшее дитя. И, не понимая смысла чудесного напутствия, он бежит стремглав, претворяется семенем, чтобы проскочить, прорваться в бесплодное женское лоно, дальше, добраться до исходного пункта — может быть, той ночи тридцать девятого, наивного и жестокого замысла, когда другой беглец совершал свое роковое паломничество.
Они идут, они почти бегут по Садовой, Гороховой, по карнизу сквозь обетованную декорацию, предлагающую разыграть патетическую клоунаду; не поднимая глаз, точно побаиваясь снова увидеть себя. Отстав немного, он видит ее располневший зад, проворно шевелящийся под плащом, и мгновенно, как от смертного приговора, бежит вправо, в первую же подворотню, и до ночи, нет, до конца прячется в черном подвале.
А их бог — петербургский Эрос — играет сегодня новую штуку… Достаточно великодушный, чтобы не подводить итоги, он утаивает от них, что в эти ноябрьские дни девяносто первого среди отчетливого гула времятрясения празднуют они тридцатилетие своей любви. Он просто посылает им с сырых небес бутылку водяры емкостью ноль целых и семь десятых литра. Выпив половину, оба разрушены настолько, что один говорит: «Любимая» и повторяет это несколько раз, а вторая, стоя на коленях и плача, благодарит его за счастье. Но здесь он бережно укрывает их от постороннего-взора— уже прекрасных, нагих, скулящих, трудящихся.
ПОЗАБУДЕМ СВОИ НЕУДАЧИ
Опять висит над ним мятежный африканец. Кроссовки желтые, брюки зеленые, с рукавами едва пониже локтей пальтишко синее от какого-то благотворительного фонда, застегнутое на все пуговицы, и высоко-высоко головка, отсылающая к молоденькому динозавру, к шемякинскому Петру, посаженному в Петропавловке. Глубокая живая обида в черных глазах.
— Я жду мою жену. Она — там. Вас позовут, — приходится объяснять в третий раз.
— О’кэй. Там ваша жена. Меня позовут. О’кэй.
Усмехнувшись, парень отваливает к своим. Свои, свои все и повсюду жмутся к своим, его свои — если судить по последним известиям — сомалийцы, они громко беседуют и смеются, позабыв о своем положении или понимая его как-то по-своему. Солнышко, солнышко, и беда на солнышке иная. Скамейка румын, скамейка боснийских сербов, боснийские мусульмане у колонны. Старый китаец один, незаметен.
Казенные коридоры, очная ставка, казнь, он ухитрился не бывать в них десятилетиями, зарекшись когда-то ничего не просить, всякое прошение означало: «Не могу без вас обойтись» и еще более несносное: «Не могу без них обойтись», а он-то мог и обходился. Удивительно, этот коридор не тяготит почти, точно не он сидит здесь часами, кто-то его заменивший, взваливший на себя кошмарную повинность, и после долгих ожиданий, потом объяснений на плохоньком английском короткий стыдок отлипает сразу за дверью. И это, оказывается, возможно, кто бы мог подумать. Здесь в компьютерной памяти его имя, в шкафу папка, папка наполняется, бумажки в ней фиксируют его шаги, движения, приращение новой истории. В какое-либо свое право он никогда не верил («неправовое сознание?», он улыбается), потому, вероятно, иначе просто не объяснить, и лежит теперь так покорно, ровненько, послушно на подхвативших руках. Право разумного младенца и долг соответствовать статусу: являться, ждать, улыбаться, кивать, отвечать, иногда переспрашивать и искренне — да тут уж неважно. — благодарить; быть тем, кем назвался. Иные — верившие? — позволяют себе выражать недовольство и поливать чиновников. Нетрудно представить, что в свою очередь думают, говорят себе и между собой эти благообразные государственные служащие о тысячах, десятках, сотнях тысяч взявшихся невесть откуда братьев — человеках, ждущих, требующих крова, денег, работы. Всякий раз, сидя в кабинете и наблюдая за чиновниками, пытаясь читать в их лицах (лица не слишком удачливых комсомольских работников, даже у пожилых), он ждет прокола. Поймет раздражение, вопль поймет, истерику, но они отменно держатся, или истерика та непереводима. Хорошая зарплата, льготы, гарантии, что не уволят, потом хорошая пенсия, — гуманизм стоит свеч. Иногда он слышит (это уж по-русски) крик-приказ покинуть страну часа в двадцать четыре и, кивнув, поблагодарив, именно-в этот-то крик и поверив, оказывается в баньке на Пушкарской, в жарком сыром пару, или за большим столом в кругу лиц, слушающих его — путешественника? — рассказы.
Он живет лицом на юг, тогда как раньше, теперь понял, был повернут к северу, к Полярной звезде, и Европа соответственно располагалась слева. Оставленное претерпело за время разлуки ряд превращений. Сперва предстало громадной подлой ложью о себе, о мире, о человеках. Истеричка-неумейка, сварганившая из географии и упрямства жесточайшую гордыню, она выла на него, требуя разборок, покаяний-самодоносов, и он бормотал что-то столь же хамское и глупое, точно нелюбой бабе, с которой сошелся когда-то по молодости и слепой похоти. Потом отпустила. Потом вновь возникла, нежная почти и целиком любимая безопасной любовью, суховатым чувством порядочных беглецов.
С бумагами под мышкой, там же сумочка, Людмила выходит из-кабинета. Выуживает из сумочки сигарету, закуривает, откидывает волосы, успевая поймать взгляд, взгляды и по-хозяйски их оприходовать. Ей везет, кровь чиновников помнит рыцарство, и вот красавица полуславянка, укор и отрада стране ухоженных, редко красивых и ничего не обещающих жещин. Бойко и охотно говорит на новом языке, по-здешнему интонирует, упорно осваивает мимику и жесты: губки местным бантиком, вздергивания плечиками—