Эсав - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Моего отца сделал евреем рабин вот с такой бородой! — сообщила мать. Торговцу, нам и всему миру. Она перенесла всю тяжесть своего тела на попирающую ногу и руками показала размер той бороды. — Не то что берделе твоего рабина, — страстно продолжала она. — И глаза у него, как у Ильи-пророка. И мой отец был взрослый, когда они сделали ему брит-милу[61]. Всех привязали веревками, потому что не было наркозы, а мой отец просил, чтобы без веревок, и не кричал, потому что обрезание вовсе не было для него болью.
— Ну довольно уже, довольно, — ворчливо сказал отец. — Слышали…
Мать сняла свою ступню с торговца, наклонилась над ним, схватила за рубашку и поставила на дрожащие ноги.
— Мы евреи лучше, чем ты, — известила она его. — А в моих сыновьях уже будет текти кровь от праотца нашегоАврама.
Закончила, толкнула его обратно в пыль и захлопнула дверь. И тут ее ноги подогнулись, и глаза — усталые и отчаявшиеся — медленно закрылись. Стена, на которую она поспешила опереться, задрожала от ее тяжести и рыданий. Яков принес ей чашку чая, и она пила ее медленными глотками, пока не успокоилась и не произнесла свое обычное: «Ух… хорошо…» — в знак того, что ей полегчало.
Наутро у нас во дворе появилась низенькая женши на с лицом преждевременно состарившегося козла, птичьими руками и маленьким деревянным чемоданчиком. Она вошла в дом, спросила: «Где хозяйка?» — и, не дожидаясь ответа, подошла к матери, вытащила две голубые расчески и отодвинула ими ее волосы с висков.
— Так намного красивее, — она отступила на шаг, чтобы полюбоваться делом своих рук. — Chez nous à Paris, у нас в Париже, модно именно так.
Она мигом вытащила из кармана синюю бархатную ленточку, повязала ее матери на шею и скрепила белой перламутровой булавкой. Мать громко и смущенно засмеялась, но глаза ее закрылись от удовольствия. Вся эта картина была странной и удивительной, и я уже тогда знал, что никогда ее не забуду, потому что мать была выше незнакомой женщины примерно на полторы головы, и вдобавок маленькие дешевые украшения необыкновенно украсили ее. Мы с Яковом глядели на нее с восхищением. Перед нами вдруг предстала другая женщина — большое лицо, далеко расставленные серые глаза и широкие плечи утратили грубость и стали настолько красивыми и привлекательными, что испугали нас своей новой и незнакомой силой.
Легким толчком гостья усадила мать на стул.
— Силь ву пле, мадам, — сказала она. — Шену а Пари с таким формидабль, таким внушительным лицом и с такими волосами и плечами вы могли бы стать самой-самой красивой королевой.
Она открыла чемоданчик, вытащила гребешок, иожницы, черную сетку для волос, настольное зеркало и шпильки и сказала:
— Вчера к вам заходил человек, который вел себя очень некрасиво, и я пришла попросить…
Она не успела закончить, потому что клыки Шимона сомкнулись на ее ступне. К счастью, его зубы вонзились в туфлю, а не в кожу. Воцарилось неловкое молчание, но женщина наклонилась, сунула ладонь под его рубашку и кончиками пальцев погладила его спину Произошло чудо. Глаза Шимона закрылись, мышцы расслабились, и захваты его челюстей выпустили свою жертву.
— Мужчины и дети, — засмеялась женщина, — все они одинаковы — такие симпатичные щенята. У нас в Париже они кусаются и в сорок лет.
И она велела матери снова сесть на стул, накрыла ее плечи широкой простыней и принялась стричь и приче сывать.
Так мать встретилась с «Шену Апари», женой того грубого галантерейщика. Шену была страстной франкофилкой, а также специалисткой во всем, что «между ним и ею», а с тех пор — и навсегда — стала еще и лучшей подругой матери. У нее была маленькая женская парикмахерская в соседнем поселке и узкий круг клиенток, которые преклонялись перед ней и считали ее высшим арбитром во всем, что касается кудрей, завивки и любви. И она действительно была одаренной парикмахершей и умудрялась сделать красивыми даже этих тяжело живущих женщин, что уже выцвели, все до единой, от долгих однообразных лет нужды и тяжкого труда и, кроме собственных, ко всему безучастных мужей, не имели ни единой души, ради кого стоило прихорашиваться.
Прозвище «Шену Апари» пристало к ней потому, что она то и дело вставляла в свою речь эти четыре французских слова, «Chez nous à Paris». У нее, конечно, было и настоящее имя, но оно давно забылось за неупотреблением, и теперь никто его уже не помнил. Она сама с радостью присвоила себе это прозвище и с гордостью представлялась: «Шену Апари, enchantée[62]». Выражением «у нас в Париже» она обычно подкрепляла все свои категоричные утверждения:
— У нас в Париже любовь для людей, как хлеб насущный.
— Шену Апари люди целуются прямо на улице.
— Шену Апари даже самый грязный клошар умеет побаловать женщину.
Раз в месяц мать ходила к ней по делам красоты и раз в неделю — по делам общественным и душевным. Там она встречалась со своими новыми подругами, обменивалась рецептами и жалобами, просматривала журналы, где со страницы на страницу перепрыгивали знойные красотки в сопровождении осанистых поэтов с мечтательным взглядом, которые между делом занимались также высшим пилотажем и банковскими махинациями и обматывали кадыки шелковыми шарфами.
Шену Апари дирижировала этими женскими собраниями решительной и одновременно мягкой рукой, проявляя равную щедрость в отношении чужих и собственых секретов.
— Вот пришла Шошана, — объявляла она. — Ну, Шошана, мы все хотим знать, что было ночью. Твоему мужу помогла эта мазь?
К ее чести надо сказать, что она никогда не сплетничала за спиной, а только в лицо, и поэтому встречи в ее парикмахерской превращались в семинары исповедей и очищения, и женщины отдавались им с большим пылом. Они настолько верили в нее, что даже вид ее собственного лица, покрытого преждевременными морщинами, не мешал им покупать приготовленные ею кремы для омоложения кожи.
— Мне самой это действительно не помогает, — сказала она однажды заколебавшейся женщине, которая испытующе рассматривала ее. — Но ты-то не должна от этого страдать, верно, ma chérie?
Несколько выцветших картинок школьных лет: в пятом классе у нас был подменяющий учитель, у которого левая рука всегда была засунута за пояс; в уголке живой природы меня как-то вырвало от запаха формальдегида, который напомнил мне бринкеровскую Мертвую Хаю; на викторинах по общим знаниям: синонимы, реки, писатели, столицы и кто что кому сказал — я всегда получал первый приз. Но воспоминания о школе — не того рода, что хотят вернуться и всплыть во мне, и никто из учителей не оставил в моей памяти такого следа, который не изгладился бы со временем.