Пани царица - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он пополз, подтягивая на руках свое могучее тело и опираясьв землю одним коленом. Боль то мучила тупо, то жгла раскаленным железом. Амысли были еще раскаленней, еще мучительней, однако Заруцкий думал не о том,какой опасности подвергается, одинокий, беспомощный, раненный, не о том, какбудет выбираться из подземного хода в конюшенный сарай. Нет, терзало егобеспокойство: а сможет ли он со сломанной ногой присоединиться к отрядуЗборовского, который станет вызволять Марину Юрьевну в Любеницах? Что, ежелинет?
От этой мысли тьма вокруг чудилась еще беспросветнее, а боль– стократ беспощадней. Да, похоже, это не вывих. Ногу он сломал… вот же чертовасила! Ладно хоть успел Марину Юрьевну увидать, ясочку желанную, ненагляднуюкрасоту…
И серые любимые очи вновь замерцали перед сощуренными отболи глазами Заруцкого, и свет их словно бы облегчил его страдания, так что онпочти не заметил, как дополз до конца подземелья. И тут перед ним во весь роствстала почти неодолимая задача: как забраться в конюшню?
Заруцкий с усилием начал подниматься на одну ногу, как вдругнад его головой раздался шум, потом слабо замерцал огонек, и перепуганныйженский голос прошептал:
– Ванюша? Ты жив?
В первый раз за сей многотрудный вечер Иван Мартыновичвздохнул с облегчением:
– Манюня, светик! Ты как здесь очутилась?!
– Затревожилась, что тебя нет да нет, – шептала«старостиха», пытаясь разглядеть Заруцкого. – Боярин заснул, я чуть с умане сошла, тебя ожидаючи. Ну что? Видел?..
Она не договорила, однако Заруцкий понимал, что речь идетотнюдь не о воеводе сендомирском и не о пане Олесницком. Кивнул с блаженнойулыбкой:
– Видел… – И тотчас застонал: – Ох, беда, Манюня, ведья, кажись, ногу сломал!
Из румяных уст смоленской знахарки (ярославской ведьмы тож!)вырвалось сдавленное восклицание, однако эта женщина не умела терять время напустые вздохи. Да и некогда было им предаваться! Она обхватила Заруцкого подмышки и, натужась, начала тянуть его вверх. Атаман упирался здоровой ногой ируками в стену и подсоблял ей, как мог, поэтому довольно скоро оказался на полуконюшни. Отполз подальше от лаза, и пока его сообщница закладывала лаз доской инаваливала сверху сено, Заруцкий освободился от треуха и азяма. С ветошисыпалась земля, однако благодаря ей одежда Заруцкого осталась чистой, никто ине заподозрил бы, что он полночи шлялся по подземному ходу. Правда, шароварыего были измазаны на коленях, но это полбеды…
Наутро князь Долгорукий с сожалением простился сгостеприимным старостой, который умудрился сломать ночью ногу, заботясь похозяйству. Поезд с поляками тронулся своим путем, однако спустя два дня, когдастали на ночлег в Любеницах, прежде покорных пленников словно подменили.Сначала занемогла пани Марина Юрьевна; потом дурно сделалось самому воеводе; заним, словно не желая остаться в стороне, занедужил посол Олесницкий.
За время стояния в Любеницах отряд Долгорукого ещеуменьшился в численности: боярские дети бежали по домам!
Спустя три дня князь наконец сообразил, что поляки нагломорочат ему голову и просто не хотят ехать дальше. Однако произошло это непрежде, чем в Любеницы ворвался конный отряд шляхтича Александра Заборовского,среди всадников которого, кстати сказать, был Мартин Стадницкий, двоюродныйбрат Марины. У Долгорукого оставалось слишком мало людей, чтобы защищаться. Онне выдержал напора конницы! Московские стражники разбежались; паны досталисьсвоим.
Зборовский и Стадницкий готовы были хоть сейчас везти МаринуЮрьевну в Тушино, однако она, Бог весть почему, стала опять колебаться. Отец сума сходил, пытаясь заставить ее покинуть Любеницы, однако она словно бы чего-тождала…
Наконец оставаться в селе стало опасно: Долгорукий могсобраться с силами и нагрянуть снова. Поляки пошли на Царево-Займище, где стоялс семью тысячами своих удальцов Сапега, готовый двинуться на Москву.
Марина хорошо его знала по прежнему житью в Самборе иКракове, верила ему. Чудилось, она совершенно потерялась в ожидании встречи смужем и стала выпытывать у Сапеги, точно ли в Тушине стоит подлинный Димитрий.
Доблестный шляхтич вертелся, словно уж на сковородке, ноумудрился не сказать отчаявшейся женщине ни да ни нет: отговорился тем, чтоон-де еще не встречался с Димитрием.
Отец не давал Марине покоя, Зборовский клялся, что в Тушинеона встретит подлинного супруга, и вот она устала-таки от собственнойнерешительности и дала согласие поехать в Тушино. В пути к ним наконец-топрисоединился в качестве конвоя неторопливый Валавский с московитамиМосальского-Рубца.
Димитрий с нетерпением ожидал встречи со своей Мариною.
Еще в марте привезли в столицу взятого обманом Болотникова –Шуйский обещал ему жизнь и свободу, но обманул: повязал, лишь только выманил затульские врата, и посулил посадить на кол. «Ничего, – грозился бывший рабкнязя Телятевского, – настанет время – мы всех вас на колы посадим!» Емувыкололи глаза и казнили.
Шли дни, недели, месяцы, а стрелецкий полк, в которомслужили Никита Воронихин и Егорка Усов, так и не возвращался в Москву, даромчто с тульским мятежом было покончено. Видать, нашлось стрельцам другоезаделье. Скоро год, как не отпускали их домой. Ну что ж, их дело служилое. Адело бабье – ждать своих мужиков.
Может, кто и ждал, и печалился… Но только не Ефросинья соСтефкою. Без Никиты они никаких страхов не ведали, жили душа в душу. Ефросиньедаже дико казалось, что лишь только в прошлом году объявилась в ее жизничерноглазая веселая полячка. Она еще с детства жалела, что не имела сестрицы,все мечтала: вот дал бы Бог… Бог и дал – как за ним порою водится, с прибавкою:не только сестру, но и дитятко, коего Ефросинья уж давно отчаялась вымаливать.
Да, малого Николку она втихомолку числила своим родным,кровиночкой своею и не могла намиловаться с ним, налюбоваться на красавцаненаглядного, черноглазенького. Стефка-то не приголубит лишний раз, непотетешкает, не усмехнется в ответ на улыбку беззубого ротишки: откормила,будто мамка наемная, и спешит передать сына Ефросинье:
– Прими-де, Фросенька, инда руки оттянул, разъелся – неподнять!
Хоть Ефросинья на словах и пеняла Стефке за почти полноеравнодушие к младенчику, а в глубине души радовалась, что Николка родную матьтоже не больно-то любит. Сосет из ее груди, словно из рожка, но гулит толькопри виде Ефросиньи, ей улыбается во всю ширь, кулачками машет радостно, итолько на ее руках успокаивается – на Стефкиных же, неласковых, орет какрезаный… Стефка только вздыхала – без особого, впрочем, огорчения:
– Не люба я ему. Так, кормилка, не более.