Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий - Валерий Игоревич Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ходасевич стал сотрудничать с Балиевым в то время, когда театр открылся для широкой публики, переехал в дом Перцова у Пречистенских ворот и изменил характер своих представлений. Теперь здесь ставились “оригинальные” скетчи и инсценировки. Среди авторов, привлеченных Балиевым к сотрудничеству, были Брюсов, Леонид Андреев, Сологуб, Кузмин, Петр Потемкин, Любовь Столица, Татьяна Щепкина-Куперник. Кроме “мэтров” с театром Балиева сотрудничали литераторы-“союзники”, которые на постоянной основе и, как правило, анонимно выполняли спешную творческую работу. К числу этих “союзников” принадлежал и Ходасевич[233].
В сентябре 1913 года в театре была поставлена пьеса (правильнее сказать – “пьеска в четырех картинках”) Ходасевича “Любовь через все века”, имевшая некоторый успех: “Написаны картинки изящными стихами. Автора Владислава Ходасевича приветствовали дружным вставанием. Наиболее удачна и остроумна последняя картинка «Любовь футуриста»”[234]. Текст ее до нас не дошел, о чем, может, не стоит так уж сильно жалеть. В самом конце того же года поэт написал три стихотворения, представлявшие собой подписи к силуэтам “какого-то немецкого художника”. В театре их декламировала двадцатитрехлетняя Елена Александровна Маршева, ведущая актриса “Летучей мыши”. Чуть позже они были напечатаны в “Новом журнале” (1914. № 7) в качестве цикла “В немецком городке”. Два стихотворения – “Весна” и “Серенада” – идиллические пустячки, но третье – “Акробат” позднее вошло в “золотой фонд” лирики Ходасевича. Оно было напечатано во втором издании “Счастливого домика”, а позднее автор перенес его в следующую книгу “Путем зерна” и в ее составе включил в итоговое “Собрание стихотворений”:
От крыши до крыши протянут канат.
Легко и спокойно идет акробат.
В руках его – палка, он весь – как весы,
А зрители снизу задрали носы.
Толкаются, шепчут: “Сейчас упадет!” –
И каждый чего-то взволнованно ждет.
Направо – старушка глядит из окна,
Налево – гуляка с бокалом вина.
Но небо прозрачно, и прочен канат.
Легко и спокойно идет акробат.
Первоначально стихотворение на этой оптимистической ноте и заканчивалось. В 1921 году Ходасевич дописал еще четыре строчки:
А если, сорвавшись, фигляр упадет
И, охнув, закрестится лживый народ, –
Поэт, проходи с безучастным лицом:
Ты сам не таким ли живешь ремеслом?
Но, пожалуй, это – единственный след, оставленный сотрудничеством с театром Балиева в основном творческом корпусе Ходасевича. Отношение к этой работе лучше всего выражают слова из его письма Чулкову от 15 декабря 1914 года: “«Летучая Мышь» меня извела окончательно, но я ей хоть сыт, и то хорошо”[235].
Один из собратьев Владислава Фелициановича по этой работе, Борис Садовской, именно в эти годы занял важное место в его жизни – хотя их знакомству было уже лет восемь-девять (с тех пор, когда Садовской был секретарем и обозревателем “Весов”). Ходасевича сперва отталкивала его суховатая манера поведения. “Но однажды, году в 1912-м, разговорились в редакции «Мусагета» – и прорвалось что-то: стали друзьями – и уже навсегда”.
По словам Ходасевича, “выступая на стороне так называемой «символистской» (не точнее ли говорить – «модернистской»?) фаланги, порою даже в стиле ее самых деятельных застрельщиков, – сам Садовской, по своим писаниям, вряд ли вполне может быть отнесен к этой фаланге. Его истинные учителя не Бальмонт, не Брюсов – а Пушкин, Фет, Вяземский, Державин. Если бы модернистов не существовало вовсе – Садовской был бы таков же или почти таков же, каков он был. Можно, пожалуй, сказать, что Садовской – поэт более девятнадцатого столетия, нежели двадцатого”[236].
Пожалуй, как стихотворец Садовской был из современников ближе не к Брюсову, а к Бунину (презрительное отношение к поэзии которого почти вменялось символистам и постсимволистам в обязанность). Наибольшую известность приобрел его цикл “Самовар”, вышедший в 1914 году отдельным изданием. Родительский, студенческий, московский, петербургский самовары создают трогательно-патриархальный микромир, в котором, однако, отблесками отражаются явления и события “большой” российской истории – от “дивного Пушкина” и “грозного Николая” до взрыва на Екатерининском канале и дальше – до “новорожденных «Весов»”. Ходасевич в рецензии на цикл назвал автора “старосветским помещиком”: “Но времена доброй Пульхерии Ивановны прошли: Садовской овдовел. Одиночество стало такой темой его книги, как и самый самовар”[237]. Оценивая поэзию Садовского 1905–1914 годов в целом, Ходасевич проявляет, пожалуй, большую строгость:
Садовской никогда не банален и никогда не вычурен. Но, искусно избегая этих двух опасностей, Садовской тем самым создает третью, которой уже избежать не в силах: в стихах его нет и тени художественного почина, как почти нет попыток сказать новое и по-новому. Поэтическая традиция – его надежная крепость. Гордый ее неприступностью, он, кажется, глубоко презирает все окружающее и не “унижается” до вылазок. Но такое отсиживание столько же отстраняет от него опасность поражения, как и возможность победы. ‹…› Лирика его лишена остроты и трепета, которые бы заставили читателя жить вместе с поэтом. От нее веет холодком. Кристально чист ключ поэзии Садовского, но утолит ли он чью-нибудь жажду? Не знаю[238].
Позднее у Бориса Садовского стали рождаться и другие стихи – более острые, более жесткие и трагические. Поводов для трагического мироощущения у поэта и впрямь было достаточно. Прежде всего это связано с мучавшей его болезнью позвоночника, ставшей последствием перенесенного в юности сифилиса и давшей о себе знать после тридцати, то есть как раз в те годы, когда началась его дружба с Ходасевичем. В конце концов спинная сухотка привела к параличу ног и отчасти рук. В таком состоянии Борис Александрович прожил тридцать пять лет, почти все это время – в комнатке в полуподвале, в закрытом Новодевичьем монастыре, пережив и Ходасевича, и многих других своих знакомцев. Распространившийся в 1925 году слух о его смерти, реакцией на который стал только что процитированный некролог Ходасевича, оказался ложным.
Роль Садовского на великом литературном маскараде той эпохи была своеобразна: объектом бравирования стали в его случае крайне правые политические убеждения. Термин “черносотенство” здесь не подходит: Садовскому, эстету в духе Константина Леонтьева, подчеркнуто гордившемуся дворянской родословной, чужда была апелляция Союза русского народа к верноподданным слобожанам и лабазникам. Ходасевич заметил о нем:
Любил он подчеркивать свой монархизм, свою крайнюю реакционность. ‹…› То в богемское либеральнейшее кафе на