Сон Бодлера - Роберто Калассо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Валери мечтал, что когда-нибудь появится „Единая история духовных ценностей“, которая заменит отдельно взятые истории философии, искусства, литературы и наук. Как всегда бывало с его самыми смелыми прозрениями, он не захотел идти дальше идеи. И кокетливо запрятал ее в „Отступление“, явившееся, в свою очередь, частью пространного очерка „Дега. Танец. Рисунок“. О том, как выглядела бы „Единая история“, о которой он мечтал, свидетельствует лишь один пример: „В подобной аналогической истории Дега занимал бы место между Бейлем[128] и Мериме“. Ловкий маневр, чтобы вернуть Дега к его призванию „неисправимого одиночки“. И сразу вслед за этим Валери дает пример такой „аналогической истории“, родившейся у него в мозгу. По поводу Дега он пишет, что „его рисунок трактует тела с той же любовью и с той же жесткостью, с какими Стендаль изображает характеры и побуждения людей“. С тех пор „аналогическая история“ не слишком продвинулась вперед. Она так и осталась desideratum (мечтой), но от этого не менее насущной, тем более в нашу эпоху интеллектуального оскудения.
Ничто так не приближается к немоте, как мастерство художника. И чтобы скрыть эту немоту, живопись могла подавать себя, как того хотел Дега: в качестве „особой, исключительной дисциплины“, состоящей сплошь из „тайн“ и отличающейся „техническим эзотеризмом“ (терминология Валери). Воплощаясь в слове, эта область превращалась либо в профессиональный язык, герметичный для непосвященных, либо в безапелляционные сентенции, подобные Энгровским, которые, впрочем, всегда оставляли ощущение пустоты и непостижимости. Это касалось также самого Дега. „Рисунок — это не форма, это способ видеть форму“ — вот одна из самых известных его фраз. Но если молодой Валери просил каких-нибудь разъяснений, Дега выходил из себя. Чем дальше, тем более открыто живопись заявляла о своей враждебности слову. Максима „ut picture poesis“ („поэзия подобна живописи“) потеряла свое значение, да и сама живопись уже не допускала, чтобы поэзия была „живописью, рассказывающей истории“, как предрекал Бенедетто Варки*. Замкнувшись в себе, не обращая ни малейшего внимания на либретто (так в программках Салонов назывались краткие описания сюжета полотен — последнее, что оставалось от утраченной иконологичности), живопись все больше становилась самодостаточной и отдельной от танцовщиц, гладильщиц и неутомимых купальщиц, которых упорно писал Дега, как будто видя в этих сосредоточенных фигурах, чьи движения сводятся к минимуму, к скупым обыденным жестам, упорство немоты, свойственной также его собственному искусству.
И все же у него местами встречаются похожие на обломки отдельные фразы, порождающие ощущение приближения к „таинству“ живописи. Почти слепому, „вконец одичавшему, непримиримому, невыносимому“ Дега осязание, казалось, заменило зрение. „Он ощупывал предметы“ — и говорил о живописи так, как будто воспринимал ее на ощупь. О полотне он говорил: „Оно плоское, как красивая картина“. От этой фразы вздрагиваешь: она — осколок знания, остававшегося бессловесным. Ее цитирует Валери в конце своего эссе „Дега. Танец. Рисунок“. Там же, по поводу искусства, с неожиданным презрением он роняет несколько слов, касающихся Паскаля, который „не умел смотреть: иначе говоря, забывать названия тех вещей, которые видел“.
Дега порой напоминает господина Теста[129]. В доказательство сходства он отказался от посвящения ему „Вечеров с господином Тестом“. Сказал, что „поэты ему надоели“. К тому же этот молодой Валери, с которым так приятно было беседовать, имел один серьезный недостаток: он все хотел понять. Для Дега это было невыносимо. Что до Валери, он был очарован Дега: отчасти художник был призраком господина Теста, отчасти способствовал его созданию. Валери и сам признал это однажды, по свидетельству Эдмона Жалу: „Как-то раз Поль Валери сказал мне, что человек, больше всего напоминающий ему господина Теста, это Дега… Дега был настолько же обособлен в своем жанре и не поддавался классификации, насколько господин Тест — в своем“. Вначале Валери нравилось наблюдать за Дега: „Каждую пятницу Дега — верный, искрометный, невыносимый — оживляет вечерние застолья господина Руара. Он зрит в корень, всех терроризирует, источает веселье“. Его „характерная черта“ — „своего рода грубость интеллектуального замеса“. И это позволяет ему избегать „жеманных нелепостей Малларме, которым нет конца“. Зато у Дега есть „свои чудачества“. В частности, антисемитизм.
До Дега существовало разумное правило помещать изображаемого на портрете в центр картины. Кроме того, было принято, чтобы все фигуры, даже второстепенные, изображались на полотне целиком. Поле картины, при всех своих произвольных ограничениях, должно было обеспечивать целостность фигур.
![Сон Бодлера Сон Бодлера](https://pbnuaffirst.storageourfiles.com/s18/127197/img/i_027.jpg)
27. Эдгар Дега. Семья Беллелли. Холст, масло, 1858–1869 годы, Музей Орсе, Париж
Дега все изменил. Возможно, это даже не было осознанное решение и уж тем более не утверждение какого-то нового принципа. Дело было в избыточности движения. Когда это началось? Не с самого начала, потому что первые портреты Дега сохраняли традиционную композицию с фигурой в центре. Новизна впервые драматично проступает в „Портрете семьи Беллелли“. Это было серьезное полотно, которое в течение семи лет привлекало внимание к молодому Дега. Сначала оно называлось просто „Семейный портрет“, то есть изображало нечто, имеющее ядро, — и ядром этой композиции являлась пустота в центре картины. Отец сидит, повернувшись спиной к зрителю, и все четыре фигуры смотрят в разные стороны. Каждая как будто стремится исключить других из своего поля зрения — как это заметно и на отдельно взятом портрете двух сестер Беллелли. Это некие психические сущности, решившие не соприкасаться. У матери такой неподвижный и отсутствующий взгляд, что кажется, будто она слепа. Девочки с виду упрямы: та, что в центре, упорно отводит от художника безучастный взгляд, как будто опровергая свое центральное положение в композиции. Вторая смотрит на художника со скучающим видом, словно хочет спросить: „Когда же кончится эта мука?“ Отец семейства сидит к художнику спиной и — главное — вообще не имеет взгляда. Нам известно по разным свидетельствам, что в семье Беллелли царили взаимные неприязнь, непрощенные обиды, непримиримость: настоящий домашний ад. Этакий южный Стриндберг. Групповые портреты обычно заказывали, чтобы показать единство, сплоченность, гармонию. Побуждающим мотивом могли быть также гордость, тщеславие. Дега, напротив, желал написать — и упорно совершенствовал свой метод — семью, сплоченную взаимной ненавистью. Но не странность пространственного решения отражает психологическое состояние изображаемых. Наоборот, психологическое напряжение, царящее между персонажами, является поводом для пространственного новаторства: в композиции нет центра. Центр больше не является символом. В данном полотне центр занят обоями и многочисленными рамками, в том числе рамой каминного зеркала. В другой картине центром может служить букет хризантем, как на портрете г-жи Вальпенсон: букет нужен, чтобы сдвинуть фигуру с традиционного центрального места. Почти пятьдесят лет вел Дега подспудную, саботажную, непрестанную борьбу с канонической композицией.