Расшифрованный Лермонтов. Все о жизни, творчестве и смерти великого поэта - Павел Елисеевич Щеголев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впоследствии одна из моих кузин, которой я рассказала всю эту эпоху с малейшими подробностями, спросила один раз Мишеля, зачем он не поступил со мною, как и с Любенькой Б. и с хорошенькой дурочкой Т.[189], он отвечал: «Потому что я ее любил искренно, хотя и недолго, она мне была жалка, и я уверен, что никто и никогда так не любил и не полюбит меня, как она».
Он всеми возможными, самыми ничтожными средствами тиранил меня: гладко зачесанные волосы не шли ко мне; он требовал, чтоб я всегда так чесалась; мне сшили пунцовое платье с золотой кордельерой, и к нему прибавили зеленый венок с золотыми жолудя-ми; для одного раза в зиму этот наряд был хорош, но Лермонтов настаивал, чтобы я на все балы надевала его – и, несмотря на ворчанье Марьи Васильевны и пересуды моих приятельниц, я постоянно являлась в этом театральном костюме, движимая уверениями Мишеля, который повторял: «Что вам до других, если вы мне так нравитесь?»
Однако же он так начал поступать после 26 декабря – день, в который я в первый раз призналась в любви и дала торжественное обещание отделаться от Л[опу]хина. Это было на бале у генерал-губернатора. Лермонтов приехал к самой мазурке; я не помню ничего из нашего несвязного объяснения, но знаю, что счастье мое началось с этого вечера. Он был так нежен, так откровенен, рассказывал мне о своем детстве, о бабушке, о Чембарской деревне такими радужными красками описывал будущее житье наше в деревне, за границей, всегда вдвоем, всегда любящими и бесконечно счастливыми, молил ответа и решения его участи, так что я не выдержала, изменила той холодной роли, которая давила меня, и, в свою очередь, сказала ему, что люблю его больше жизни, больше, чем любила мать свою, и поклялась ему в неизменной верности.
Он решил, что прежде всего надо выпроводить Л[опу]хина, потом понемногу уговаривать его бабушку согласиться на нашу свадьбу; о родных моих и помину не было, мне была опорой любовь Мишеля, и с ней я никого не боялась, готова была открыто действовать, даже и – против Марьи Васильевны!
В этот вечер я всю свою душу открыла Мишелю, высказала ему свои задушевные мечты, помышления. Он уверился, что он давно был любим и любим свято, глубоко; он казался вполне счастливым, но как будто боялся чего-то, – я обиделась, предполагая, что он сомневается во мне, и лицо мое омрачилось.
– Я уверен в тебе, – сказал он мне, – но у меня так много врагов, они могут оклеветать меня, очернить, я так не привык к счастию, что и теперь, когда я уверился в твоей любви, я счастлив настоящим, но боюсь за будущее; да, я еще не знал, что и счастье заставляет грустно задумываться!
– Да, и так скоро раздумывать о завтрашнем дне, который уже может сокрушить это счастье!
– Но кто же мне поручится, что завтра кто-нибудь не постарается словесно или письменно перетолковать вам мои чувства и действия?
– Поверьте мне, никто и никогда не повредит в моем мнении о вас, вообще я не руководствуюсь чужими толками.
– И потому ты, вопреки всех и всегда, будешь моей заступницей?
– Конечно. К чему об этих предположениях так долго говорить; кому какое дело до нас, до нашей любви? Посмотрите кругом, никто не занимается нами и кто скажет, сколько радостей и горя скрывается под этими блестящими нарядами; дай Бог, чтоб все они были так счастливы, как я!
– Как мы, – подтвердил Лермонтов, – надо вам привыкать, думая о своем счастии, помнить и обо мне.
Я возвратилась домой совершенно перерожденная.
Наконец-то я любила; мало того, я нашла идола, перед которым не стыдно было преклоняться перед целым светом. Я могла гордиться своей любовью, а еще больше его любовью; мне казалось, что я достигла цели всей своей жизни; я бы с радостью умерла, унеся с собой на небо, как венец бессмертия, клятву его любви и веру мою в неизменность этой любви. О! как счастливы те, которые умирают неразочарованными! Измена хуже смерти; что за жизнь, когда никому не веришь и во всем сомневаешься!
На другой день Л[опу]хин был у нас; на обычный его вопрос, с кем я танцевала мазурку, я отвечала, не запинаясь:
– С Лермонтовым.
– Опять! – вскричал он.
– Разве я могла ему отказать?
– Я не об этом говорю; мне бы хотелось наверное знать, с кем вы танцевали?
– Я вам сказала.
– Но если я знаю, что это неправда.
– Так, стало быть, я лгу.
– Я этого не смею утверждать, но полагаю, что вам весело со мной кокетничать, меня помучить, развить мою ревность к бедному Мишелю; все это, может быть, очень мило, но не кстати, перестаньте шутить, мне право тяжело; ну скажите же мне, с кем вы забывали меня в мазурке?
– С Михаилом Юрьевичем Лермонтовым.
– Это уж чересчур, – вскричал Л[опу]хин, – как вы хотите, чтобы я вам поверил, когда я до двенадцати почти часов просидел у больного Лермонтова и оставил его в постели крепко заснувшего!
– Ну что же? Он после вашего отъезда проснулся, выздоровел и приехал на бал, прямо к мазурке.
– Пожалуйста, оставьте Лермонтова в покое; я прошу вас назвать мне вашего кавалера; заметьте, я прошу, я бы ведь мог требовать.
– Требовать! – вскричала я, вспыхнув, – какое же вы имеете право? Что я вам обещала, уверяла ли вас в чем-нибудь? Слава Богу, вы ничего не можете требовать, а ваши беспрестанные вспышки, все эти сцены до того меня истерзали, измучили, истомили, что лучше нам теперь же положить всему конец и врозь искать счастия.
Я не смела взглянуть на Л[опу]хина и поспешила выйти из комнаты. Наедине я предалась отчаянию; я чувствовала себя кругом виноватой перед Л[опу]хиным; я сознавалась, что отталкивала верное счастие быть любимой, богатой, знатной за неверный призрак, за ненадежную любовь!
Притворная болезнь Лермонтова, умолчание со мной об этой проделке черным предчувствием опутали все