Ингрид Кавен - Жан-Жак Шуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гроб был поставлен точно по центру. «Почему всегда по центру? – подумала Ингрид. – От этого становится не по себе. Моя ассистентка всегда веселится на репетициях: специально устанавливает микрофон по центру и смотрит, что будет. Даже если сцена очень большая, я тут же это замечаю и передвигаю его на десять сантиметров влево или вправо. Свидетельство эксцентричности натуры? Или просто некоторой эксцентричности?»
Пока пышечка читала свои стишки, Ингрид вспомнила, как Райнер в футбольной форме с номером 10 правого крайнего на спине бежит вдоль линии вбрасывания. Вот он получает пинок под зад. Зачем было выбирать этот номер 10, под которым должен обычно играть спринтер, когда у тебя короткие ноги и ты не умеешь быстро бегать? Не такой глупый вопрос даже в подобных обстоятельствах. Номеру десять нужны хорошие легкие, а Райнер выкуривал по три пачки в день…
Он мог бы играть полузащитником или полевым игроком, в их обязанности более всего входит общая координация игры, постановка мизансцены, а уж la vista у него была. Так нет же! Он упорно хотел быть номером 10, быть тем, кем мог быть менее всего, если не считать, конечно, вратаря. Он мог вести мяч, обходя противников, дриблинг вообще козырная карта игроков небольшого роста: Марадона, почти карлик, а какой игрок! Отличная стойка, тело слегка наклонено вперед, создается впечатление, что он хочет сделать захват, и ему даже, бывало, удавалось малой подсечкой увести мяч из-под самых ног защитника или же сделать и большую подсечку, пропуская мяч справа от игрока, передать его налево и быстро завладеть мячом позади сбитого с ног противника, и вести его дальше по полю в бешеном темпе.
Впрочем, не столь бешеном: Райнер бежит вдоль линии вбрасывания, но прежде, чем ему удается завладеть мячом или отбить его, он уже летит на землю от толчка под зад или удара в грудь какого-нибудь атлета-защитника. Одному Богу известно, зачем ему надо было, чтобы она обязательно сидела на стадионе, смотря на все эти падения, случалось, ему вообще не удавалось завладеть мячом. И в конце матча, весь в поту, без сил, отфыркиваясь, как тюлень, с разбитыми в кровь ногами и опущенной головой, он поднимался к ней, к своей жене, на трибуну за утешением и лаской – наверное, насмотрелся такого в американских фильмах.
Впрочем, он часто себя так вел, выбирал то, что для него совершенно не подходило: другое, других, чужих – араба, негра, обнаружив их где-нибудь в сауне, а иногда и просто идиотского шута. Он долго не брал в рот алкоголя, но когда начал, быстро перещеголял окружающих, го же самое произошло и с кокаином. Казалось, он хотел сказать: «Я могу быть другим, это и я, и другой тоже». Нечто вроде «ничто человеческое мне не чуждо». Именно поэтому он и лежал мордой в грязи с номером 10 на спине и грыз зубами землю.
Хотя у нее перед глазами Райнер вел мяч по полю, она не отрывала взгляда от гроба. Потом решила пойти покурить на улицу. Она поднялась – руки в карманах блестящего лакированного плаща – и незаметно вышла.
Ей преградил дорогу фотограф из «Бильда», наведя на нее объектив, сделал несколько крупных планов, не говоря при этом ни слова, и медленно отошел, пропуская вперед. Она только успела зажечь сигарету, когда в дверях появился неприметный мужчина в строгом костюме и направился к ней. Она сразу узнала его, хотя не виделись они уже давно: Александр Клюге, теоретик из группы тогда молодых немецких кинематографистов. Райнер его очень любил, а один из фильмов, которые снял сам Клюге, назывался «Смятенные артисты в цирке-шапито».
– Не плачь, Ингрид, его самого, во всяком случае, тут нет.
– Что ты сказал? – переспросила она.
– Райнера в гробу нет! Нет разрешения на захоронение… судмедэксперты не отдали тело… дополнительная аутопсия. Анализ внутренних органов… хотят выяснить, не было ли еще чего-нибудь, кроме кокаина, алкоголя, барбитуратов… Может, героин…
– Значит, они плачут, произносят речи у пустого гроба? Кладут цветы… приветствуют того, кого нет в гробу… никого нет? – Ее охватило смущение.
– Ты совершенно права. И Лило, и тем, кто все это устроил, это прекрасно известно, и тем не менее!
Она усмехнулась:
– Как будто он сам ставил свои похороны… гротеск вместо похоронной церемонии, мрачный фарс.
Это стало даже ее немного забавлять. Спектакль был поставлен и сыгран без исполнителя главной роли, но публика явилась, некоторые даже издалека. Он уже однажды сделал нечто похожее: наприглашал к себе кучу народа – отборные вина, отличная кухня, а для любителей – огромная серебряная чаша с кокаином, которую он поставил в туалетной комнате рядом с простой пудрой, – а сам под каким-то предлогом так и не появился.
«Это ему стало в копеечку», – как говорил Шарль, а сам даже на все это представление и не взглянул. Очевидно, что на этот раз это не была полностью его затея, но он обожал подобные развлечения, такие мрачноватые шутки. Ну что ж, можно и повторить. На этот раз он тоже не пришел. Как бы там ни было, ему нравилось делать из своей собственной жизни и жизни других сценические действа. Он душу мог продать за любую мелочь, которая выделялась из хаоса и преснятины обычного течения жизни, все мог отдать, чтобы эту мелочь спасти.
Сама того не желая, она вспомнила фразу, вполне подходившую к обстоятельствам: «Он должен обхохотаться, смотря на нас оттуда, где он сейчас!» Тем не менее она никак не могла понять, почему «вдовы одного дня» так поторопились с церемонией, на которой не хватало главного героя. Просто сделано, что сделано, и чем быстрее, тем лучше? В некотором смысле без него, кого даже собственная мать считала грязью, было чище. Мало того, что как только попадал в эту церковь, становилось ясно, что душа его здесь отсутствует, так еще и тела не было – лучше и не придумаешь: большая ледяная месса среди горящих погребальных свечей. Они его сделали!
Так было лучше со всех точек зрения. Ждать, откладывать церемонию, это могло бы вызвать вопросы, привлечь внимание – с каждым днем тело мешало бы все больше. Стоило поторопиться. Да и кто может сказать, что именно произошло в последнюю ночь? Кто с ним был? Кому принадлежал этот странный голос, который ответил Ингрид: «Алло! Это Вольфи, а Райнера нет», когда она – чистейшая интуиция – звонила в час тридцать из Парижа? У Райнера в комнате рядом в это время должна была быть агония, в два, два тридцать он был уже мертв. От чего? И кто поставлял ему, будучи в курсе дела, эти поддельные наркотики, в которых, как скажет ей впоследствии Дэзи, было все что угодно, вплоть до крысиного яда? И кто позволял все это делать, не следил за человеком, находящимся в смертельной опасности?
Ингрид считала, что великие люди с финансовой точки зрения интереснее мертвые. Почему еще до приезда полиции кто-то, как ей стало известно, вынес из комнаты массу вещей, и деньги тоже? Может быть, его рабы, освободившись от чар, решили взять реванш? Им, бесспорно, надоел этот ярмарочный петрушечник, этот сардонический укротитель: «Дамы и господа! Вот она, Германия, и вот ее чудовища! Вот он, мир!» Его чары были исчерпаны, лавочка закрывалась, они наверняка вышли из повиновения, их уносил водоворот губительного наслаждения стать свидетелями того, как этот феодал, ими владевший, летит в пропасть, этот анахронизм исчерпывает себя. Он, наверное, и сам это понимал и, преисполненный отвращения ко всему, решил ничего не делать: он уже давно не питал никаких иллюзий и с каждым днем терял даже их остатки. Доктор К., с которым Ингрид оставалась в хороших отношениях, спросил ее по телефону, когда узнал о смерти Райнера: «Ты уверена, что ему не помогли… немного… немного больше, чем немного?»