Стиль модерн - Ирэн Фрэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Говорите! Мое бедро?..
— Да, бедро, — промолвил один из врачей. — Я… мы не знаем, сможете ли вы ходить. Скорее всего, вы останетесь… по крайней мере, будете хромать…
Лицо Стива исказилось от нарастающей боли. Но он приподнял голову.
— Нет! — резко перебил он. — Никогда!
Ему казалось, что он кричал, на самом деле это был лишь шепот. От раздражения Стив махнул рукой — этим жестом он хотел отослать врачей и прогнать мучившую его боль.
— Оставьте меня. Вы ошибаетесь… — Французские слова застревали у него в памяти. Тем не менее он продолжал: — Я не буду хромать. Я выкарабкаюсь. Я буду ходить.
Врачи, ни слова не говоря, в смущении покинули палату.
Стив постепенно успокоился. Слава богу, что руки целы! «Во всяком случае, я все равно смогу играть регтайм!» — и, чтобы забыть о боли, постарался припомнить несколько мелодий. Но передышка была недолгой. Боль в правом боку вскоре возобновилась и с каждой минутой становилась все острее. Стив покрылся испариной. Почувствовав еще чье-то присутствие, он повернул голову. К нему тянулась женская рука. Незнакомое лицо, немолодое, немного усталое, с едва заметной улыбкой, тоже жалостливой, но эта жалость была пропитана нежностью. Такое выражение было свойственно женщинам, занесенным в среду сражающихся мужчин, — странное обличье кормилицы. Санитарка протянула ему стакан, он отпил: это была вода, но он снова ощутил вкус молока с солодом — ностальгическое воспоминание об Америке. Она вытерла пот и несколько мгновений не убирала руку со лба. Он чувствовал ее нежную кожу и неожиданно вспомнил о Файе — о настоящей, живой Файе, а не о том призраке, ради которого мечтал умереть в бою. Обнаженной, залитой солнцем на золотом стеганом одеяле.
«Где же она? — подумал он. — Чем занята в эту минуту?»
И, как и в прошлом, почувствовал, как сжалось его сердце.
«Но в каком прошлом?» — спросил Стив себя, и его будто озарило. Здесь и сейчас — в этих страданиях, на этой госпитальной кровати — происходит настоящий перелом в его жизни. И трещина, разделившая его жизнь, прошла по телу, а не по сердцу. Трещина, делившая время на «до» и «после», но «до» и «после» падения, а не «до» или «после» Файи. До этого детство, юность, безумства — все происходило неосознанно. После — страдания тела, которые нужно преодолеть, возможно, и инвалидность. Что рядом с этим метания страсти? Все прошлое подернулось дымкой вместе с «Гиспано-Суиза» и его бронированным винтом. Кончено со всем этим беспорядком! Теперь главное — выжить! Выздороветь. Встать на ноги, начать ходить. Вернуться в Америку. Война, по крайней мере для него, закончена. Ему больше не хотелось умирать. Ни за какое-либо дело, ни за женщину. Теперь — вернуться в Филадельфию, Нью-Йорк, Америку. Строить другой мир, новую жизнь. Но начать с выздоровления.
Ему показалось, что жар снова усилился. И в тот момент, когда Стив опять погрузился в ночь, он сожалел только об одном: почему не нарисовал вместо Suicidal Siren на кабине аэроплана эмблему своего футбольного клуба — знаменитого «Tiger» Принстонского университета?
* * *
Несколько недель спустя, когда жар уже спал, Стива перевели в Парижский госпиталь. Он сразу поинтересовался характером своего ранения и потребовал книги по анатомии. Он так настаивал, что, несмотря на военное время, ему их принесли. Стив днями напролет был погружен в чтение. Когда его освободили от последних бинтов, он уже составил план упражнений, которые, как он был уверен, позволят ему полностью восстановить раненую ногу.
Ему предоставили возможность этим заняться. Его упорство обескураживало врачей. Но для них, каковы бы ни были его временные трудности, американец в целом уже был здоров. Его снабдили двумя костылями, приставили «крестную»[55], порозовевшую от мысли о том, что ей предстоит ухаживать за авиатором. Он оставил себе костыли, но сразу же вежливо выпроводил даму, мотивировав свой поступок необходимостью полной концентрации на гимнастике.
Стив не общался с соседями по комнате и не читал прессу; в газетах пользовались все теми же напыщенными выражениями, чтобы расписать никак не близящиеся успехи: «кровавая заря» или «трепещущий полет победы». Одно время он тешил себя надеждой, что, прочитав в газетах о его подвиге — сюжет был раздут прессой по пропагандистским причинам и пережевывался в течение добрых двух недель, — кто-нибудь из его бывших друзей, конечно, не Файя, но, может быть, Лиана, или д’Эспрэ, постараются его разыскать, придут навестить, восхититься наградным крестом, полученным им еще в кровати замка Белланд. Но этого не случилось. Прошлое испарилось безвозвратно. Война все разрушает: и людей, и память, — сокрушался он, и эта новая уверенность укрепила его в желании выздороветь.
Каждый день Стив делал гимнастику, и его стоны продирались сквозь сжатые зубы. Иногда он звал на помощь санитарку. Благодаря исключительному упорству он вскоре уже мог на костылях доходить до окна. Несмотря на острую боль, поднимавшуюся всякий раз от правого бедра, Стив мечтал о том дне, когда сможет обходиться без них. А пока каждое утро он продолжал свой крестный ход: от кровати до окна, потом до другого окна, наконец, до двери, в коридор, — а однажды — в январе 1917 года — вышел на улицу, опираясь на палку.
Здесь все очень изменилось. Мимо спешили одинокие женщины. Они носили теперь укороченные платья, маленькие шляпки, надвинутые на глаза. И движения стали другими: менее томными, более решительными, можно было бы сказать, более мужскими. Стало быть, правда все то, о чем писали газеты: женщины всюду заменяли мужчин, даже на военных заводах. Стив посматривал какое-то время на их лодыжки, икры, выставленные напоказ. Нужно ли жалеть о том времени, когда их тело меньше угадывалось под одеждой? Конечно, в какой-то степени ушла грациозность, особенно это изящное приподнимание юбок при переходе улицы. Стив посмотрел на небо, где теперь часто стрекотали самолеты. Ночью оно часто озарялось огнями среди воя сирен: «Гота», вражеские эскадрильи, сбрасывали бомбы на Париж. Тогда он сжимал кулаки и, не стесняясь соседей, вслух повторял: taking off, taking off — уехать! Бежать от жара и смертельных страстей. Вернуться в свободную Америку.
К началу зимы, когда Стив уже собирался покинуть госпиталь, пришла телеграмма с известием о приезде отца. Он очень удивился. В своем одиночестве в Белланде, в еще более уединенной жизни в госпитале он очень редко получал от него весточки. Старый О’Нил никогда не скрывал, что не одобряет увлечения сына авиацией. И хотя ему импонировало некоторое рыцарство, тем не менее он считал, что, предлагая себя на службу другому государству, не требовавшему от него ничего подобного, сын в какой-то степени предал отца. Подозревая о причинах, толкнувших на это Стива, он считал их безумными и очень лаконично отвечал на его письма: только те знаки уважения, которых сын заслуживал как солдат.
В общем, вот уже два года, как между ними пробежал холодок.
Получив телеграмму, Стив отметил, что отец проявил смелость, решив пересечь Атлантику: уже несколько месяцев немецкие субмарины не переставали атаковать нейтральные суда; у всех в памяти еще не изгладилась «Лузитания» с американцами на борту. Но зачем? Как настоящий ирландец старый О’Нил всегда имел склонность к авантюрам. Всем известно было его пристрастие к разным удовольствиям, и слухи о новых наслаждениях, расцветавших во французской столице во время войны, наверняка достигли его ушей. Однако вряд ли это заставило бы отца пересечь океан в самый разгар военных действий. Стив был заинтригован, но ни одна из веских причин не приходила ему на ум. Как только смог держать в руке перо, он ясно изложил в письме отцу свое желание вернуться. Чтобы избавиться от грустных воспоминаний, он добавил, что устал от Европы и у него одна мечта: удачно жениться и устроиться в Филадельфии. Поскольку Стив долго потакал своим прихотям, следовал только своим капризам и безумствам, заставив отца долгие годы мучиться страхами за жизнь единственного сына, оставался только один выход: ему суждено было покориться.